Да будет воля твоя — страница 12 из 18

Набат. «Видит Бог, неправду чините!» Начало семибоярщины. «Вам, бояре, велю, покайтесь!» «О спасении души молись, Василий!» Стоит Смоленск. «Не допусти до того, митрополит». Чем Ляпуновы терзались? «Спасение Руси — Владиславу скипетр вручить». И снова Шаховской

Спозаранку в Китай-городе, в соборной церкви Живоначальной Троицы, что на рву, ударил набат. Его подхватили в других церквах. Тревожный гул повис над Москвой, взбудоражил люд. В стрелецких слободах стрельцы выскакивали из домишек приоружно. Из княжеских и боярских подворий вываливала челядь, бежал мастеровой и торговый народ.

— Почто бьют?

— На Шуйского поднимают!

— Пора, хлебнули лиха!

— И то так.

С той поры, как свергли первого самозванца, не видела Москва такого волнения. Толпы собирались на Арбате и на Таганке, Кузнецкой слободе и Лубянке. Народ всякого звания спешил на Красную площадь, запрудил Китай-город, шумели:

— Доколь терпеть?

— Голодом морит Василий, просвета нет!

— Иного царя желаем!

Волнуется Торговая площадь от Фроловских ворот и Покровского храма до Охотного ряда и до самой Лубянки.

Боярин Иван Никитич Романов увидел Голицына, посокрушался:

— Боюсь, не случилось бы лиха. С Шуйского начнут, нами закончат. Кто начал?

— Сказывают, Воротынский и Ляпунов.

Рядом с князем монах стоял. Услышал, возразил:

— Чай, Воротынский с Шуйским в родстве! Будто бы князь Федор Иванович Мстиславский повелел.

— А нам один хрен, кто начал! — перебили из толпы. — Нам кончать!

— И то так!

К Лобному месту в окружении дворян пробился Захар Ляпунов, на ходу подстрекая народ:

— Шуйский без Земского собора власть принял, не оттого ли на нашей земле кровь льется?

Слова Ляпунова сразу привлекли внимание толпы.

— Кто князя Михаилу Скопина-Шуйского отравил? — продолжал Ляпунов и тут же отвечал: — Шуйские! Они племянника своего не пожалели, как им нас жалеть?

— Верно, Захар!

— Позовем царя Димитрия!

— Не-ет, самозванец он! И королевича не впустим!

Тут голицынская дворня постаралась:

— В государи князя Василия Васильевича!

Голицын бороду задрал, млеет. Но тут стрельцы завопили:

— Голицын с Шуйским одного поля ягодки!

— Иного государя поищем!

— Люд, не рано ли царя избираем? Еще медведь в лесу, а вы его шкуру делите! — выкрикнули из толпы дворян.

Народ захохотал, а Захар с Лобного места взывает:

— Московиты, слушайте!

— Давай, говори!

— Пошли во дворец, заставим Шуйского отречься!

Воротынский поддержал:

— В Кремль!

Какой-то торговый мужик заорал:

— Патриарху поклонимся, с его согласия Шуйского с трона сведем!

— А коли патриарх заупрямится?

— Взашей его!

— Не богохульствуйте! — стрелец погрозил бердышом.

Ляпунов снова выкрикнул:

— Не согласится Гермоген — без него обойдемся!

— Айдате за патриархом, пускай народ послушает!

— В Кремль, в Кремль!


Перед самым рассветом привиделось Василию, будто он рвет руками сырую рыбу и разбрасывает по сторонам окровавленные куски. Они шмякаются на пол, а из нор вылезают огромные крысы. Шуйский топает ногой — и пробуждается.

Тяжелая головная боль и тошно. Экая мерзость приплелась, к чему бы? Не к хвори ли? Бона кости ломит и во рту пересохло. Протянул руку, достал со столика у изголовья ковшик с квасом, глотнул.

Вчера с вечера, перед тем как улечься, побывал на половине царицы, снова просил у нее прощения за все обиды. Марьюшка-терпеливица все простила, словами библейской Руфи ответила:

— «Да буду я в милости перед очами твоими, господин мой!» — и поклонилась. — Ты государь мой и в мужья Богом мне дан, как повелишь…

И сызнова мысли ко сну вернулись. Что вещает? Днем надобно бояр поспрошать. Может, к погибели самозванца? Кабы услышать такое, гора бы с плеч свалилась. Не будь самозванца, и смуты такой не было. Надобно на Думе боярину Шеину отписать, чтобы Смоленск боронил и Жигмунду нипочем не отдавал…

На той неделе стало известно, что воры подступили к селу Коломенскому, в воеводах у самозванца Трубецкой Дмитрий. Стыдоба, князь вору служит. Да и один ли Трубецкой? Не Шаховской ли начало начал смуты? А сколь бояр-переметов туда-сюда мотались, за каждую жалованную деревеньку руки самозванцу и ему, Василию, лобызали…

А он то двуликое боярское поведение терпел, не казнил, остерегался, как бы многие именитые навсегда не остались у самозванца…

Где воинства на вора наберешь? Москва стрельцами бедна, на дворян надежды нет. Эвон Прокоп Ляпунов! Нет, надобно выждать, покуда земское ополчение соберется…

Шуйский лежал еще долго, печалился о своей столь неудачливой судьбе. Никому нет доверия, кругом враги, злоумышленники, разбои повсеместные. Как власть удержать?

Ворочался Василий с боку на бок, вздыхал. Уже за оконцем опочивальни небо засерело, подернулось розовинкой, вот-вот колокола призовут к ранней заутрене и начнется обычный день. Явится постельничий, Василий пойдет в мыленку, оттуда в Крестовую, помолится. А в Передней бояре будут дожидаться, шушукаться… Прознать бы их тайные помыслы. На виду поклоны отвешивают, а что в головах?

Из Передней Шуйский отправится в трапезную, потом призовет дьяков, послушает, чем приказы живут, глядишь, о чем распорядится. А там время и обеда… Господи, да мало ли каких дел у государя сыщется.

Предутреннюю тишину нежданно нарушил удар колокола, и тут же забили по всей Москве, тревожно, набатно. В опочивальню вбежал постельничий, помог облачиться. Василий трясся в мелком ознобе, не спросил, выдавил хрипло:

— Не самозванец ли на Москву полез?

Боярин ответил растерянно:

— Бог ведает, государь.


Набат для Гермогена не был неожиданностью. Тревога не покидала его второй год. Услышав удары колокола, патриарх перекрестился:

— Укрепи и вразуми, Господи.

С топотом и шумом ворвалась толпа в патриаршие покои: стрельцы с бердышами, дворяне, опоясанные саблями, разный московский люд. Кричали, бранились, возбужденные, гневные. Вышел Гермоген из молельной, поднял крест. Остановилась толпа, стихла.

Наперед выдвинулся Засекин:

— Владыка, выдь за Серпуховские ворота — и узришь стан неприятельский. Враги не седни завтра ворвутся в Москву. Кто повинен в этом? Земля наша не устроена, смута терзает государство, мы не имеем государя. Шуйский умом не постиг власти царской.

— Князь Петр, — прервал Засекина Гермоген. — Не вам ли, бояре, надлежало вместе с государем печься о Руси? Вы же на Думе головы в воротники втягивали, ровно черепахи в панцири, молчали, как безъязыкие твари, а нынче с царя спрос! Кто, как не вы, от недругов к самой Москве пятились?

— Э, нет, владыка, Дмитрий, брат государев, над нами главенствовал, и он первым в бега ударился. Кабы князь Михайло Скопин-Шуйский жив был, враги стены кремлевские не раскачивали бы.

Толпа загудела одобрительно:

— От зависти Шуйские князя Михаилу извели. Не слушайте владыку, он руку Василия держит!

— Не упирайся, владыка, прими отречение царя Василия!

И поволокли Гермогена из патриарших палат с криком и воплями:

— Василий несчастье России принес!

— Изведем Шуйского!

— Владыка, миром просим, не сопротивляйся!

Заходили в кремлевские соборы, тащили за собой священников:

— Айдате, помогите владыке!

А на Торговой площади Мстиславский с Воротынским народ убеждали:

— Под Земляным городом разъезды самозванца, на Смоленской дороге хоругви Жигмунда… Как Москву уберечь? В одном спасение: призвать Владислава! — говорил Мстиславский.

Воротынский вторил:

— Люди, прислушайтесь к голосу князя Федора Ивановича!

Народ кивал, переговаривался:

— Коли Воротынский на Шуйского, то кто за него?

— Воротынский с Шуйским в родстве!

Из толпы кто-то резко выкрикнул:

— Василий не царь, но и Жигмундова волчонка не примем!

На Лобное место втолкнули Гермогена. Рядом с ним встал Ляпунов. Из-под кустистых бровей обвел патриарх взглядом Торговую площадь. Затих люд.

— Противу царя восстали? Нет на то вам моего благословения, ибо измена государю есть злодейство, казнимое Богом!

— Так то царю, владыка, а Шуйского не Земский собор избрал, а бояре назвали! — перебил Гермогена Ляпунов.

Его поддержал Засекин:

— Ныне и бояре Шуйского не жалуют.

— Принародно приговорить надобно, — изрек Мстиславский. — А что повелим, то бы дьяку записать.

И уже Ляпунов шлет дворян за дьяком.

— Не во спасение Руси, а на усугубление смуты ваша затея, — затряс головой Гермоген. — И не буду я вашим пособником.

Засекин патриарха прервал:

— Не гневи народ, владыка!

Гермоген голос возвысил:

— И оному не подчинюсь, правде и Богу служу единому!

Не задерживаемый никем, сошел с помоста и в сопровождении священников через Фроловские ворота удалился в Кремль. А на Лобном месте уже топтался дьяк Сухота.

Голос Воротынский подал:

— Пиши, дьяк: «А Василию царство оставить и взять себе в удел Нижний Новгород!»

Сухота, потыкав в висевшую на пояске медную чернильницу пером, вывел. Из толпы насмешливо заметили:

— Князь Иван опасается, как бы Шуйский не помер с голоду!

Но никто на шутку не откликнулся, зашумели:

— Как князь Воротынский предложил, по тому и быть!

Мстиславский новое Сухоте диктует:

— «Престола ему николи не возвращать, но жизнь его и почет блюсти, и царицы и братьев его».

— Согласны-ы!

— «Всем миром целовать крест в верности Церкви и государству для истребления злодеев, ляхов и самозванца», — рокотал бас дьякона Успенского собора.

— Истину сказываешь, отец Никодим, не допустим в Москву ни самозванца, ни католика!

Сгрудившись у помоста, дворяне диктуют, Сухота едва писать успевает:

— «Избрать во цари кого Бог даст собору Земскому, а покуда дела государственные вершить боярам Мстиславскому со товарищи по справедливости, коих власть и суд будут по справедливости. Поклонимся князю Федору Иванычу».

— Поклонимся, поклонимся! — загудела площадь.

Захар Ляпунов повернулся к Сухоте:

— Запиши, дьяк: «Сей думе Боярской, верховной, не сидеть Шуйским, ни Василию, ни братьям его князьям Дмитрию и Ивану».

А Воротынский заключил:

— «И забыть нам всем вражду и злобу, жить по правде, помнить Бога и Россию».

На том и порешили.


Сутки Шуйскому кажутся вечностью. Обо всем, чем жил, передумал. К царству рвался, добился всякими неправдами. Не единожды тяжко грешил, не чурался клятвопреступлений. А что сыскал?

Вчерашним днем явились во дворец Ляпунов Захарка да Петька Засекин со стрельцами и дворянами, говорили дерзко.

— Не умел ты царствовать, Василий Иванович, — сказал Ляпунов, — отдавай скипетр и державу.

— Как смеешь, пес! — выкрикнул Шуйский.

— Я-то пес? — Ляпунов кинулся на него с кулаками. — Ах ты, гнида!

Между ними Засекин встал, не дал драке. Заметил с укоризной:

— Что же ты, Василий Иванович, мы к тебе с миром, от всего людства, а ты?

И отвели Шуйского с царицей в старые княжеские хоромы, да еще дорогой бранили, пинали:

— Кой ты царь? Князь ты, Васька-шубник! Вот и поживи в своем доме, покуда мы удумаем, как с тобой поступать.

Удалились, выставив крепкий караул.

Теребит Василий жидкую бороденку, печалится: все покинули его. А четыре лета назад за этим столом уговаривались бояре извести первого самозванца. Из этого дома он, Шуйский, подняв дворню, поспешал в Кремль, дабы, убив Лжедимитрия, самому сесть на престол… А какую участь уготовили ему мятежники? Казнят либо в монастырь сошлют? Кто заступится за него? Одна надежда на патриарха…

Нет радости от царского трона, тяжкое бремя власти государя. Нет покоя, всюду враги. А те из бояр, какие в верности распинались, где они седни, в минуту испытания?

Винил Шуйский себя: надобно было казнить тех, кого подозревал в измене, дабы другим неповадно было. Корил, отчего дал в обиду Овдотью, позволил постричь ее. Ведь любил Овдотью, печаль свою единственную. До слез стало жаль ее и себя…

Поднялся, направился к царице. Она стояла у оконца, печальная. Обернулась.

— Сколь горя хлебнула со мной, Мария. Прости.

И сызнова воротился к себе в палату. Шел, волоча ноги, как собака побитая. Уселся на скамью, обтянутую красным сукном, изъеденным молью. С горечью подумал: покуда во дворце жил, дворня распустилась, не сберегла княжьего добра.

Явился боярин Воротынский, свояк, поклонился, примостился сбоку.

— С чем пожаловал, князь Иван? Сказывай, чать, мы не чужие.

Воротынский замялся. Василий жалобно улыбнулся:

— По всему видать, не с радостью.

— Да уж как есть. Людством послан и боярами. Приговорили, как тебе жить дале.

И протянул Шуйскому свернутый в трубку лист. Василий развернул, пригладил пятерней. Читал медленно, и лик его, желтый словно пергамент, перекосило от гнева.

— Отречения ждете? Не желаю, не будет! Слышь, князь Иван? В Нижний Новгород услать вознамерились, а меня спросили? Уходи, князь Иван. Я давно к тебе приглядываюсь, ловил в твоих очах ненависть к себе, а почто? Завидовал ты роду нашему. Мнил, я тебе обиды чинил, ан нет. Передай боярам, добром не отрекусь, ежели и с патриархом придете.

— Гордыней обуян ты, Василий Иванович, все государем себя мнишь. А кто ты есть ныне? Князь опальный, и кем еще завтра пробудишься, не ведаешь.

Ушел, задрав бороду.

Шуйский плюнул ему вслед, свернул кукиш.

— На-кось, выкуси! Мните державы меня лишить? Не сломите!


Они ворвались утром следующего дня. Княжеский дом загудел множеством голосов, сотрясался от топота, хлопали двери, бряцало оружие. Разбрелись по палатам, выкрикивали глумливо:

— Где ты, государь, почто хоронишься от люди своя?

Выволокли Шуйского в сени, разорвали ворот легкого кафтана:

— Окажи честь, царь-батюшка!

И хохотали, потешаясь. Из сеней в большую горницу втащили, где уже дожидались Ляпунов, Засекин, князь Туренин, чудовские монахи и священники. Все было готово к обряду пострижения.

Шуйский рванулся, заорал:

— Нет, не согласен в монахи николи!

Но дюжие стрельцы держали крепко, приговаривали:

— Смирись, князек, не ты первый, не ты последний.

— Насилие вершите, не поко-орю-юсь!

— Вре-ешь, покоришься! Эка невидаль. Отцарствовал, ноне отправляйся грехи замаливать, — рассмеялся Ляпунов.

— Ой, Захар, я ль вас, Ляпуновых, не честил? Кто вас в думные возвел? Истинно, благодеяние наказуемо!

Захар прищурился:

— Не припомнишь ли, почто нам милость оказал? Не мы ль, Ляпуновы, тебя, Василий, от Болотникова спасли? Ты же Русь на страдания обрек, отныне и молись во спасение ее.

Шуйский заплакал:

— Я казнил Гришку Отрепьева, и вы, бояре и дворяне, в любви мне клялись. Добра я вам желал, но вы злодеям уподобились!

— Сколь раз ты клятву рушил, князь Василий? — Ляпунов смотрел на Шуйского с насмешкой. — То ты Отрепьева царевичем Димитрием именовал, то самозванцем. А Болотникова не ты ли клялся не казнить, миловать, а вскорости велел смерти предать?

— В клятвопреступлении уличаешь? Не отрину. На то меня судьба толкала! А что над Ивашкой Болотниковым расправу учинил, так вас, бояре и дворяне, оберегая. Ну коли он, холоп, разбойник, на свободу вырвался, сколь ваших голов покатилось бы?

Князь Засекин махнул чудовскому протоиерею:

— Приступай!

Стрельцы поставили Шуйского на колени. Василий закричал, пытался подняться, но стрельцы давили ему на плечи.

— Видит Бог, неправду чините! Нет! Нет!

Протоиерей молитву прервал, посмотрел вопросительно на Ляпунова. Тот с яростью замахнулся на Шуйского, но князь Туренин перехватил руку, встал за спиной Василия, кивнул протоиерею:

— Продолжай, отче.

И вместо молчавшего Шуйского принялся произносить за него обет монашества…

А на женской половине совершали пострижение царицы. Она рыдала и, вконец обессиленная, смирилась…

Шуйских развели по разным монастырям: Василия в Чудов, Марию в Ивановский, что в Белом городе Москвы…

С того дня началось правление на Руси семи именитых бояр — семибоярщина.

В Благовещенском соборе воскресную службу правил патриарх. Прихожан не то что много, но и не мало. От мятежа еще не опамятовались. У самого алтаря бояре сбились кучно, держатся семьями: Мстиславские, Голицыны, Воротынские, Романовы…

Гермоген о здравии царя Василия возгласил, помазанника Божьего, а хор подхватил. Прихожане поклоны отбивают, на патриарха поглядывают удивленно. Бояре зашушукались, а патриарх Василия государем российским величает, над коим насилие свершили.

Переглянулись Мстиславский с Воротынским, а после службы отправились к Гермогену — взывать к его разуму.


Упрятали Шуйского в монастырь, а волнения продолжались. Собирался люд на Торговой площади, шумели, спорили:

— Как Москве без царя?

— Святу месту пусту не бывать!

Захар Ляпунов бахвалился:

— Мы Русь спасли!

Ему вторили:

— Прогнали Шуйского, ноне быть государству в мире и покое.

— Какой покой? Аль есть тело без головы?

— А и верно!

Купец в темной однорядке заметил с ухмылкой:

— Разве семибоярщина не голова? Аж сразу семь!

— И все за Владислава ратуют, — добавил Ляпунов. И выкрикнул в толпу: — Не целовать крест ни королевичу, ни Жигмунду, ни самозванцу!

— Захар, ась Захар Петров, а как быть, коли гусары Жигмунда на Смоленской дороге гарцуют, а казаки самозванца на Коломенской? Выбирай из двух зол.

— Не промахнись, гадая.

Толпа загудела в поддержку Ляпунова:

— Ни королевича, ни самозванца!

Захар кивнул:

— Отписать по городам, дабы всей Россией на недруга ополчались, да миром, на Земском соборе, избрать государя российского.

Тут голицынская дворня взвопила:

— Князя Василия Васильевича на царство!

— Эй, подговоренные, небось Голицын вас зельем опоил? Чем ваш князь Шуйского лучше?

— Не галдите, Собору решать.

Из толпы дворян выкрикнули:

— Захар, отпиши Прокопу, пускай в Москву поспешает, неча ему в Рязани порты протирать.

— Говорят, Прокоп царю Димитрию крест целовал?

— Враки, — возмутился Захар.

Но тут мужичонка в рваной рубахе, заложив пальцы в рот, залился свистом. Площадь замерла от неожиданности, а второй мужик, высокий, тощий, скинув войлочный колпак, заорал:

— Лю-юди! Чать, не запамятовали, как Ляпуновы от Болотникова к Шуйскому переметнулись?

— Хватайте воров! — подал голос стрелецкий десятник.

К мужикам дворяне и стрельцы кинулись, но толпа сомкнулась плотно:

— Правда очи колет?

Разозлился Захар и, окруженный дворянами, покинул площадь. Ушли и стрельцы. К сумеркам опустела Торговая площадь.


Мстиславский с Шереметевым и Воротынским вступили в патриаршие покои. В сенях их встретил монах-черноризец, поклонился. Остановились бояре, подождали, когда Гермоген выйдет. Он появился вскорости в сером подряснике, с непокрытой головой. Подал монаху знак, и тот удалился.

Вслед за патриархом князья прошли в переднюю горницу. Мстиславский склонил голову:

— Благослови, владыка.

— На что благословение просишь? Не на разбой ли? К чему заявились вы, поправшие устои Божьи?

— В чем зришь вины наши? — нахмурился Воротынский.

— Не ведаешь? Не вы ль, бояре, крамольничали, государя законного с престола свергли, власть на себя приняли? Молчите. А кто, как не ты, князь Иван, по-родственному царя Василия уговаривал от трона отречься?

— Не суди, владыка, — промолвил Шереметев.

— Не мне судить, Всевышнему! — поднял палец патриарх.

Мстиславский молчал.

— Что ты очи потупил, князь Федор? — обратился к нему Гермоген. — Нам ли не ведома доброта твоя и верность престолу. Ан не устоял, соблазну поддался. Силен искуситель!

Мстиславский поднял глаза:

— Совестишь, владыка, попрекаешь, а вправе ли? Отчего твои наставления Василию были гласом вопиющего в пустыне? И я добра ему желал. Он же о царстве не пекся. Ответствуй, владыка, как нам, боярам, поступать? Так уж не лучше государя нового избрать?

Патриарх ответил с укоризной:

— Василия в смуте вините? Побойтесь Бога, бояре. Не вы ли из Москвы в Тушино и обратно дорогу протоптали, санным полозом накатали? А кто и по сей день у вора в советниках и воеводах? Трубецкой, Шаховской и иже с ними. Над царем Василием князь Петр Засекин глумление учинил, а не он ли самозванцу служил? Каиновой печатью мечены вы, бояре.

Шереметев не выдержал:

— Отчего смерть Скопина-Шуйского приключилась, ведомо ли тебе, владыка?

— Один Господь на то ответит.

Шереметев усмехнулся и снова спросил:

— Отдав брату Дмитрию главное воеводство, ужли Василий не ведал его никчемность в ратных делах?

Гермоген ответил вопросом на вопрос:

— Ужли запамятовал ты, князь, про измену воевод Валуева и Елецкого?

— Владыка, не препираться мы пришли к тебе, помоги государством править. Разумом своим, мудростью наставляй нас. Нам собор Земский сзывать.

— При живом-то государе? Не-ет, — затряс седой головой Гермоген. — Только Василия зрю на царстве и вам, бояре, велю: кайтесь.

— Не бывать этому, владыка, — оборвал его Воротынский. — Не прочь во цари монаха.

— Это Василий-то монах? — возмутился Гермоген. — Князь Туренин монах. Он за государевой спиной при пострижении обет давал, а Василий молчал. Слышите, кто монах? Ту-ре-нин.

Патриарх опустился в кресло, долго молчал, наконец промолвил:

— Устал яз, бояре, оставьте меня. Не стану я советчиком в делах ваших черных. Царем же единым Василия признаю.


Никогда не испытывал Матвей Веревкин такой уверенности в удаче, как после свержения Шуйского. Теперь, когда в Можайске коронный гетман и королевские гусары уже седлают коней, чтоб въехать в первопрестольную, люд московский подумает, кому открывать ворота: ляхам, католикам или ему, царю Димитрию, православному…

Матвей Веревкин представлял, как на белом коне, в царских одеяниях он въедет в Кремль. Два именитых боярина (верно, Мстиславский и Шереметев) будут вести за уздцы его коня, а за царем — карета с наследником. Вся Москва выйдет встречать сына царя Ивана Грозного, а в пятницу он откроет Думу и велит принять присягу. Что до Шуйского, то он, Матвей Веревкин, отправит его в отдаленный монастырь…

В преддверии скорых перемен Матвей Веревкин удивлял всех трезвостью и даже советовался с Мариной, как поступать с Жигмундом. Мнишек предложила поладить с королем полюбовно, отдав ему Смоленск и иные порубежные земли.

Самозванец с Мариной хотя и согласился, однако в душе решил, что созовет ополчение и двинется к западным границам на случай, если король станет продолжать войну с Россией.


Вечерами, когда небо серело и сгущались сумерки, Федор Иванович Мстиславский обходил хоромы. Высоко подняв свечу, князь спускался в подклети, трогал замки, заглядывал в людскую, каждый раз наказывая сторожам:

— Не дремлите, ибо по миру пойдем.

На Москве неспокойно, холопы волнуются, разбойничают, воровской люд боярские житницы грабит, в купеческих лавках хозяйничает, шалит по гостевым дворам. На ночь накрепко закрывались ворота Кремля и Китай-города, Белого и Земляного, но нет спасения от лихих людей. Тати душегубствовали, а стрельцы отказывались нести караульную службу, требовали денежного жалованья и хлебного довольствия. А откуда его набраться, коли нет в Москву подвоза?

По кабакам и на торжище таясь читали подметные письма. Самозванец требовал впустить его в город, сулил люду свободу и землю, а боярам и дворянам царских милостей и замирить землю…

Настороженно жила Москва. Одни за Димитрия ратовали, другие королевича Владислава в московские цари прочили. Москва жила в ожидании нового мятежа…

Вздохнул Мстиславский: взяли бояре власть, да трудно держать ее. Может, понапрасну Василия свергли? Однако теперь сожалеть поздно…

А Шуйский рядом, в келье Чудова монастыря, поблизости от хором Мстиславского. Но из монастыря нет Василию возврата в мирскую жизнь. Бояре говорили Мстиславскому: бери власть государеву, ты сердцем добр и царствовать станешь по разуму. Но он отказался. Хоть и рода Мстиславские именитого, да не для скипетра царского рожден князь Федор. А вот королевич Владислав и молод и к советам боярским должен прислушиваться.

На прошлой неделе прислал Жолкевский грамоту и в ней писал, что намерился идти в Москву защищать бояр от бедствий.

Собрал Мстиславский Думу, но патриарх не явился, передав: без государя Думы не признаю.

Долго рядились бояре, что коронному отвечать. А больше всех Голицын ершился, расчет держал, ну как назовут его государем. Но никто имя князя Василия Васильевича и не упомянул, а Засекин самозванца предложил, но на него зашумели. Мстиславский имя Владислава произнес, и ему не стали перечить, но оговорили: покуда Жигмунд условия Думы не исполнит, царства Владиславу не видать. Коронному же гетману Дума отписала, что Москва Жолкевского защиты не ищет, а ежели он к городу приблизится, то встретят как недруга…

Покуда Мстиславский хоромы обходил, запоры проверял, какие только мысли в голову не лезли, а боле всего бремя власти тяготило и заботило: что, как во Владиславе ошиблись? Станет ли королевич Русь беречь либо будет править из-под отцовской руки? Ох, не просчитаться бы, ведь не на год царя избираем, а на века род его государей давать будет вместо Рюриковичей…


Не у брата Ивана Никитича Романова поселился митрополит Филарет, воротившись из Тушина, и не в своих московских хоромах, откуда был вывезен по велению Годунова в Антониев Сийский монастырь, а, как прежде, в келье Чудова монастыря.

Многие часы проводил митрополит в монастырской книжной хоромине.

Один на один с книгами и рукописями, полными тайн, обретал митрополит покой от мирской суеты, а она напоминала о себе, едва ступишь за монастырскую ограду, боярским заговором, смутой и возмущением черни.

Келья Филарета неподалеку от кельи Шуйского, но митрополит избегал разговора с Василием. Сказал как-то архимандриту:

— Не время утешать, пусть смирится.

Ему ли, боярину Федору Никитичу Романову, не понять Шуйского. Разве мог он забыть, что творилось в его душе, когда, оторвав от семьи и боярского дома, увезли его в монастырь?..

По истечении недели, как постригли Шуйского, Филарет все же зашел к нему. Василий, в черном монашеском одеянии, с непокрытой головой, стоял в углу, перед образом Христа. Тлела лампада, на налое — закрытое Евангелие. Через зарешеченное оконце сочился блеклый свет.

Шуйский встретил митрополита настороженно, заметил с обидой:

— Долго же ты, владыка, не навещал меня. Я поддержки твоей ждал душевной. Аль и ты на меня зло держишь?

— Не начинай встречи с попреков, и почто мне на тебя зло держать? Господь повелел прощать обиды даже врагам своим, а мы с тобой — поди, не запамятовал — в единомыслии.

Уселись на скамью. Митрополит продолжил:

— Смирись, Василий: видать, Господу угодно такое.

— Богу? Нет, владыка, Мстиславскому с Воротынским, да Ляпуновым с иными. Они народ науськали. Смирись, говоришь, а сам, поди, как взбунтовался, когда тебя постригали?

— Истину речешь, Василий. Моя боль, одначе, многократней твоей была. Я семьи лишился, детей. И поныне слухами о них живу. Но настал час, и я разумом понял: так мне Всевышний предначертал.

— Ужли и Господне повеление иноверца, латинянина, на престол звать? — насмешливо спросил Шуйский.

— Не в нашей воле суть и даже не в патриаршей.

— Значит, быть Руси под семенем Жигмундовым, а патриарху под папой римским?

— Тому не бывать! — резко оборвал Филарет.

— А ежли Владислав посулит веру сменить?

В келье надолго воцарилось молчание. Наконец Филарет встал и заговорил:

— Ты, Василий, на судьбу сетуешь, небось мыслишь: тебе, боярин Федор Никитич Романов, нынче хорошо, в митрополиты рукоположен. А так ли? Я с боярами, какие за королевича ратуют, не заедине и, коли они посольство к Жигмунду наряжать почнут, попрошу патриаршего благословения, сам в Речь Посполитую поеду с послами и Церковь нашу от унии отведу.

Сник Шуйский:

— Чую, владыка, еще не всю чашу испил я. Об одном прошу: пусть оставят меня в Чудовом монастыре, не отправят в пустошь отдаленную.

Филарет посмотрел на него с укоризной:

— Гордыней обуян ты, Василий.

Шуйский отвернулся к оконцу, промолвил глухо:

— Почто все вы ужалить меня норовите? Была у меня одна радость — Овдотья. Отняли, в монастырь заточили. Теперь вот меня. Да еще вознамерились подале от людских глаз услать. Опасаетесь!

Филарет лицом посуровел:

— О спасении души молись, Василий, а не о благе телесном…


Смоленск держался.

Не сломленный огнем орудий и голодом люд и стрельцы затворились за городскими стенами, отчаянно отбивали приступы, а в часы затишья и ночами заделывали пробоины, хоронили убитых.

Не раз подступало коронное войско к укреплениям, тащили лестницы и плетеные щиты, и тогда на соборной звоннице ударял большой колокол, на стены становился оружный народ и стрельцы. Пылали костры под чанами со смолой, кипела вода, а над воротней башней поднимали червленую хоругвь.

Народ торопился с баграми и бадейками, поджидали, когда ляхи и литва полезут на стены, сталкивали лестницы в ров, лили на головы смоляной вар и кипяток, отчаянно рубились саблями, били бердышами и топорами, кололи вилами.

Начиная штурм, Сигизмунд устраивался на холме, следил, как разворачивается действие. Рядом с королем топталась свита, обсуждала ход сражения. Сигизмунд в зрительную трубу видел: его воины перебегают ров, карабкаются на стены, но осажденные дерутся отчаянно. Король злился: когда город будет взят, он велит не щадить ни женщин, ни детей. Жестокая кара обрушится на защитников Смоленска…

Сигизмунд ждал, когда распахнутся городские ворота и гусары, сотня за сотней, ворвутся в город. Но сражение не утихало, шляхтичей сбивали со стен, крепостные башни огрызались пальбой, и король снова убеждался: приступ окончился неудачей. Сигизмунд бранил Шеина и его воевод, раздраженно выговаривал канцлеру и вельможам:

— Ясновельможные панове, где тот холоп, какой укажет нам путь к овладению Смоленском?

Король торопил. Он уже год как под Смоленском, а ему давно пора быть в Москве. Он говорил:

— Теперь, когда у них нет царя и московиты готовы принять моего сына, я войду в Москву и объявлю им свое решение.

Сапега стоит за спиной Сигизмунда, и ему известно, что скажет король московским боярам: Владислав молод и царь для вас я, король Речи Посполитой.

Мысли Сапеги прервал Сигизмунд:

— Вельможный пан Лев, отчего замешкался в Можайске Станислав Жолкевский? Ведь до Москвы несколько десятков верст, и мы послали к нему гетмана Гонсевского. Разве этого мало?

— Ваше величество, московиты отказываются впустить коронного в город.

— Но почему Станислав Жолкевский ждет согласия, разве он разучился побеждать? О Езус Мария, шляхтичи не могут сломить врага здесь, у Смоленска, они бражничают и выжидают под Москвой. Ясновельможный пан Лев, ваш племянник должен выполнить волю короля. Его место с коронным. Как мыслит канцлер, кого посадим воеводой в Смоленске?

— Право короля, ваше величество.

Сигизмунд кивнул:

— Не назвать ли нам смоленским воеводой пана Адама Вишневецкого?

Сапега рассмеялся. Сигизмунд посмотрел недовольно:

— Вельможный канцлер имеет что-то против Вишневецкого?

— Ваше величество, пан Адам зять воеводы сандомирского, а самозванец обещал Юрию Мнишеку Смоленск за пани Марину.

— Да, я этого не предусмотрел. Но мы еще подумаем, кого из вельможных панов оставить в Смоленске.


Воевода Шеин похудел, голова от седины белая, и нет ему покоя. За Смоленск в ответе перед Россией, а потому во всем ищет поддержки у воевод и епископа, стрелецких начальников и людей выборных. Сойдутся на совет, у Шеина первый вопрос:

— Жигмунд требует город сдать, в противном грозит всех нас извести. Станем ли и впредь город боронить? Как мыслите, ибо в вашем ответе не увижу постыдного, мы свой долг исполняем без срама.

Молчание не затягивалось. Как всегда, первым голос подавал епископ:

— Богом молю, воины, Смоленск — честь ваша.

А воеводы, люди выборные и начальники стрелецкие ему вторили:

— Не быть Смоленску под королем!

Шеин соглашался, довольный:

— Ине, быть по-вашему. Как вы, так и я…

В городе пожары и разруха, редкие дни без вражеского обстрела. А у Шеина и порохового зелья и ядер мало. С хлебным припасом совсем худо, пустые закрома. Спасибо, епископ велел открыть монастырские житницы.

Ночами, когда боярин Шеин оставался со своими думами один на один, нет-нет да и шевельнется страшная мысль: ну как ворвутся враги в город? Не за себя опасался, за детей своих и жену, за весь люд смоленский. Не раз говаривал Шеин дома:

— Суровое испытание ниспослано нам, Настена.

Та успокаивала:

— И, боярин Борис Михалыч, что людям, то и нам.

Намедни, перед приступом, в коий раз прислал Сигизмунд посла. Королевскую грамоту привез князь Адам Вишневецкий. Требовал Сигизмунд сдать город, потому как нет в Московии царя и государя московиты желают получить от Речи Посполитой.

Шеин ответил:

— Смоленск держался не Шуйским, а мужеством смолян, и они Руси не изменят.

И выпроводил королевского посла, заявив на прощание:

— Прости, вельможный пан Адам, не от себя, от народа сказываю: коли же есть у короля сила, то пусть и полонит нас…

После полудня, когда смолкли королевские пушки и установилась тишина, в храме зажгли редкие свечи, но пахло не воском и ладаном, а пороховой гарью.

Малолюдно и до обедни еще далеко. Шеин опустился перед образом Георгия Победоносца в серебряном окладе и не столько молился, сколько думал. Москва без царя, но не это волновало боярина: он и сам не любил Шуйского, коварен и слаб для российского престола; голову не покидали слова Сигизмунда о намерении овладеть Москвой и дать России государя. Не намерился ли король сам сесть на царство? Тогда к чему смоленская оборона и мужество народа, тысячи смертей?..

Шеин не услышал, сердцем учуял: за спиной стоит кто-то. Обернулся и не удивился, увидев епископа.

Тот спросил глухо:

— О чем мысли, боярин-воевода?

— Исповедаюсь, владыка. — Шеин поднялся с колен. — Уж не попусту ли народ губим, на муки обрекли, коли Москва признает короля Жигмунда государем?

Насупился старый епископ, ответил строго:

— Опомнись, боярин Борис Михалыч, не воеводы глас слышу! Как мог ты помыслить этакое? Знай, на тебя народ смоленский глядит, тебе, воевода, верят. Николи Жигмунду царем на Руси не бывать. В помыслах погрешил ты, боярин Шеин, велик твой грех, именем Господним отпускаю его тебе, и пусть укрепится твой дух и вера в праведное дело.

И протянул крест для поцелуя.


Только собрался Филарет пойти к патриарху, поделиться своими мыслями, как тот сам позвал митрополита. Гермоген принял его в малой палате, усадил в плетенное из лозы креслице, сам уселся напротив. Было время вечерней трапезы, и послушник поставил на круглый столик блюдо с тертой репой, посыпанной зеленым луком (репа и лук росли на патриаршем огороде), внес серебряные чаши с ухой из карасей (караси ловились в патриаршем пруду).

Воздав молитву, патриарх с митрополитом принялись за еду. Хлебали не спеша, молча и только когда завершили трапезу клюквенным морсом, перекрестились, заговорили.

— Догадываешься ли, брат, о чем речь поведу? — спросил Гермоген.

— Как могу яз читать мысли твои, владыка?

— Ведом ли тебе замысел боярский?

— Шуйский сказывал.

— Смирился ли он?

— Ожесточен.

Патриарх вздохнул:

— Неисповедимы пути твои, Господи. — И перевел разговор: — А вздумали бояре звать на престол Владислава. Яз на то согласия не даю, но они вопреки моей воле и настояниям посольство к Жигмунду ладят. Взял ли в разум, к чему речь веду?

Митрополит поклонился:

— О том, владыка, намерился с тобой совет держать. Благослови.

Гермоген лицом посветлел:

— Иных слов не ждал. Знаю, на горе великое и муки жестокие обрекаю тебя, но иному не доверю. Судьбу России и Церкви нашей вверяю тебе, Филарет. Владислав рода Жигмундова, а они верные латиняне. Коли же хитрости ради Владислав согласится веру изменить, не от сердца. Слуга он папы римского, и вслед за ним потянутся в Москву иезуиты, и не будет от них спасения. Уния ждет нашу Церковь, а народ российский загонят в униаты. Не допустим до того, брат Филарет. Именем Господа наставляю тебя на путь истинный.


Хлопотные дни у Захара Ляпунова. Отъезжая из Москвы, Прокопий наставлял:

— Шуйский на нашей совести. Мы его от Болотникова спасли, нам его и скидывать. Однако с новым царем нам бы промашки не допустить.

Высказался Прокопий и подался в Рязань. А как Захару быть? Кого ныне в государи сажать: Владислава ли, Димитрия, а может, Голицына? Эвон, зазывал Захара, умасливал. Вы-де, Ляпуновы, всему дворянству голова и, коли я бы царствовал, в первой милости у меня хаживали.

Но Захар не слишком доверял словам Голицына. Шуйский попервах мягко стлал, да на, жестком пробудились. А и от королевича что они, Ляпуновы, иметь будут? Однако за Владиславом сила. И князья Мстиславский, Воротынский, Шереметев за королевича…

Гадает Захар, куда повернуть, и решил слать к брату верного человека. Как Прокопий решит, то тому и быть…

Старший Ляпунов, еще от брата вестей не получив, соображал: Голицыну государем не быть, на Шуйском ожглись; Владислава люд не примет, изведала Москва шляхтичей, сыта. Остается Димитрий. Его казаки уже подступили к Земляному городу, за Димитрия и чернь тянет. У него князья Трубецкой, Шаховской…

И надумал Прокопий вступить в переписку с князем Григорием Петровичем Шаховским.


Не в духе князь Мстиславский. С раннего утра все не так: то воду горячую в мыленке подставили, то кашу подгорелую подали. Ко всему принял послание воровское ему, князю Федору Ивановичу.

Мстиславский спросил у холопа:

— Кто принес?

Холоп придурковато осклабился:

— Дык дворянин.

Подателя письма не схватили, убежал, а холопа высекли, дабы умней был.

Уединившись, Мстиславский прочитал грамоту. Упрекал его самозванец в измене. Ты-де, князь Федор, память не терял бы и служил нам, как отец и дед твой, весь род Мстиславских, нам, Рюриковичам…

А еще грозил: «Одумайтесь! Коли же разуму не въемлете, суд над вами, бояре, вершить стану строго, как казнил вас батюшка мой Иван Васильевич Грозный… Тогда враз вспомните Святое Писание; не мир принес я вам, а войну…»

Мстиславский поежился: страшно. Перекрестился, прошептал:

— Спаси и помилуй. Ну как ворвется вор в Москву, сколь крови прольется. Видать, приспела пора звать коронного. Уж лучше ляхи, чем разбойник и холопы взбунтовавшиеся…

Тем же днем собралась Боярская дума, и снова без патриарха.

Князь Засекин вспылил:

— Не пожелал Гермоген с нами думать, как государство крепить. Не пора ли ему вслед за Василием отправляться?

Мстиславский голос возвысил:

— Не о патриархе речь, бояре. — Повернулся к дьяку: — Читай воровскую грамоту.

Дьяк в лист уткнулся, забубнил. Тянут бояре шеи из высоких воротников, качают головами. Того и гляди горлатные шапки свалятся.

Воротынский выкрикнул недовольно:

— Ясней слова выговаривай, почто гундосишь?

Дьяк голос повысил.

— Чать, не глухие, не ори, — зашумели бояре.

И снова голос Мстиславского:

— Бояре, в одном спасение вижу: Владиславу скипетр вручить.

Загомонила Дума. Спорили долго, рядились, покуда на одном не сошлись: слать послов к Жигмунду.


Если бы у Шаховского спросили, какой самый счастливый для него день, он ответил бы: когда узнал о свержении Шуйского. Василий его злейший враг. Он отнял у него пять лет жизни. Григория Петровича именуют главным заводчиком всей смуты на Руси, и он этого не отрицает. В Путивле, где Шаховской был воеводой, он поднял мятеж против Василия, признал Болотникова главным воеводой над крестьянским войском, и если бы не дворянская измена под Москвой, давно бы не сидел Шуйский на царстве. Теперь, когда Василий в монастыре, Шаховской мечтает, как он вернется в Москву и станет первым советником у царя. Григорий Петрович знает, что это самозванец, но он станет государем. Ведь был же первый Лжедимитрий? А кто большего почета заслужил у нового царя, как не Шаховской? Разве вот князь Дмитрий Тимофеевич Трубецкой, чьи казаки саблями достают Земляного города и поят коней в Москве-реке.

Из Рязани Шаховскому привезли письмо от Ляпунова, в каком Прокопий изъявлял готовность служить царю Димитрию. Князь Григорий с ответом медлил: отчего прежде Ляпунов за Шуйского держался, Димитрия вором звал? Не верит ему Шаховской. Сказал о письме Заруцкому, а тот — Лжедимитрию.

Самозванец поморщился:

— Кто предал единожды, предаст и вдругорядь. Хоть и говорят, повинную голову меч не сечет, но с рязанцами повременим, да они и сами не торопятся: видать, выжидают, какой государь на Москве аукнет.


От одного постоялого двора к другому добиралась Марина в Коломну. В первом рыдване она, во втором — гофмейстерина с кормилицей, взятой из молодых калужских баб, и запеленутым царевичем.

Марину сопровождали казаки-донцы с Заруцким. Под самой Коломной Мнишек позвала атамана в свой рыдван. За оконцем оставались неухоженные поля, лесные массивы, озера и редкие реки. Кони рысили, звенела сбруя, щелкали бичи. Заруцкий поглядывал на Мнишек, ждал, о чем она поведет речь, а та смотрела на атамана и думала: случись выбору между ней и Димитрием, с кем останется он? Заруцкий еще в Тушине заверял, что предан ей. Атаман влюблен в нее, но насколько хватит этих чувств?

Однако Мнишек не о том спросила:

— Когда же Москва впустит царя Димитрия?

— Моя государыня, теперь недолго ждать. Не потому ли царь и велел привезти тебя в Коломну?

— Но разве бояре изменились? Прежде они не хотели признавать его.

— Когда нет Шуйского, государь не нуждается в боярской поддержке.

— Так ли? — Мнишек иронически усмехнулась.

— Моя государыня, царю Димитрию народ верен. Ему готовы служить дворяне. Рождественскую службу царица Марина будет слушать в Благовещенском храме.

— О Мать Мария, услышь мою молитву. Если слова твои, боярин Иван, сбудутся, проси, и я исполню все, чего ты пожелаешь.

— Так ли, моя госпожа? А если это будет недозволенное? — Заруцкий заглянул Марине в глаза, но она не отвела взгляд.

— Дерзки слова твои, вельможный пан Иван, однако проси…

Когда Заруцкий уже сидел в седле и скакал обочь рыдвана, Мнишек была твердо уверена: казачий атаман останется ей верен, что бы ни случилось.


В Москве собирали посольство в Речь Посполитую. В Можайске коронный гетман готовился войти в Москву и для того выдвинул к Звенигороду Гонсевского; а староста усвятский Сапега хотя и получил указание короля подчиниться Жолкевскому, все еще гадал, кто скорее в Москву вступит: коронный или Димитрий.


Тяжко, ох как тяжко на душе у митрополита Филарета. Чует сердце: надолго, если не навсегда, покидает Москву. Молит он у Бога послать ему силы исполнить замысленное.

Перед дальней дорогой навестил родное подворье, долго бродил по пустым, гулким хоромам. Немногочисленной дворне наказал беречь дом, ждать хозяйку с детьми. В просторной горнице, где в старые, добрые времена при свечах собирались всей семьей, митрополит отер набежавшую слезу. Вон на той лавке у стола сидела жена, а рядом — дочь-подросток. Сын Мишенька взбирался на кованый сундук возле отделанной изразцами печи. В этой горнице сделал Мишенька первые шаги.

Филарет мысленно поговорил с женой, детьми, попрощался с ними, дал им наказы…

Из своего подворья к брату Ивану перешел. Обнялись. Младший Романов носом зашмыгал. Филарет помрачнел, отстранился:

— Почто хлюпаешь, Господь не без милости, авось живым вернусь. Уговор не забывай, при случае на Михаилу расчет держите, о том исподволь боярам, каким веришь, внушай. По зернышку кидай, и даст всходы.

— Не доведи, Господи, королевичу власть отдать!

Лицо брата исказилось, напомнив Филарету о давнем ранении Ивана. С той поры с ним иногда приключалась падучая. Митрополит положил ладонь брату на плечо, сказал, успокаивая:

— Оттого и еду к Жигмунду.

— Аль я не смекаю, потому и очи влажны, что в чужие земли отъезжаешь.

— Нет покоя на Руси, мается люд. Изначала истории не ведала такого Россия, разве что в ордынское разорение… В те лета разум осенил князей, единились они и скинули иго. Не оставит нас Всевышний и ныне. Ты же, брат Иван, семью мою опекай.

Они направились в хоромы. Жалобно, тоскливо поскрипывали под ногами рассохшиеся половицы. Иван Никитич сказал:

— Не гадал, сколь короткий срок отведен царствованию Василия.

Филарет прервал брата:

— И записано в Новом Завете от Матфея: всякое древо, не приносящее доброго плода, срубают и бросают в огонь. Аще завещал Иисус ученикам своим: не преступай клятвы. Так ли жил Василий?

ГЛАВА 5