Ни слова не говоря, Русин подхватил друга, встряхнул и поволок против ветра. Лай слышался отчетливее, ближе. Вдруг в темноте перед ними возник темный квадрат. Русин и Старко очутились во дворе у чьей-то хаты…
Подтащив к крыльцу окончательно выбившегося из сил товарища, Русин нащупал дверную ручку и постучал. Постучал вторично… Через несколько минут, показавшихся вечностью, за дверью послышался кашель и простуженный женский голос:
— Кто там?
У Русина замерло сердце. Он прижался щекой к шершавым доскам двери и с трудом проговорил:
— Двое нас… военнопленные… пусти, мать, обогреться…
Громыхнул запор. Приоткрылась дверь. Беглецов окутало облачко, пахнущее теплом, но еще теплее стало от добрых слов:
— Входите, сыны, входите!
ДОБРОЕ СЕРДЦЕ
В сенцах стояла пожилая женщина. Глазами, полными ужаса и жалости, хозяйка смотрела на выходцев с того света, закутанных в оледеневшие тряпки.
— Ой, лышенько! Ой, боже ж мий, — тоскливо сказала старуха и ласково, по-матерински, повторила: — Да входите, сыны, входите.
В просторной комнате топилась печь. На таганце стоял чугунок, в нем варилась картошка. Щурясь на яркое пламя, Русин и Старко, пошатываясь, подошли к печи и присели напротив.
— Мать, — неуверенно обратился Русин к хозяйке. — В селе немцев нет?
— Нету, сыну, нету, — ответила та. Она охала, суетилась, в темном углу торопливо раскидывала сложенные горкой подушки, кряхтя подняла крышку огромного сундука, порывшись, поспешно возвратилась к печи, положила на скамью охапку одежды и, мешая русскую речь с украинской, возбужденно сказала:
— А ну, сынки, снимайте тряпки, да в сухонькое переодевайтесь… в сухонькое, а ну быстрее, пока я тут буду исполнять повинность, полицаям хлеб пеку, чтоб они, треклятые, посказились, — вы того, переодевайтесь, сыны…
Через час, разнеженные теплом и давно забытым ощущением чистого сухого белья, Русин и Старко сидели за столом. Шипя и карежась, в печи догорали ненавистные тряпки.
Хозяйка — Алена Никифоровна уже знала печальную историю своих гостей. Разделывая тесто и кляня немцев и полицаев, рассказывала о себе. Овдовев лет десять назад, на своих плечах подняла семью. Двое сыновей, погодки, по первой мобилизации ушли в Красную Армию. Старшая дочь — солдатка, живет у свекра, километрах в пятнадцати отсюда, а младшенькую Танюшу, Татьяну, — вот уже неделя, как угнали в неметчину.
Алена Никифоровна подошла к портрету девушки лет восемнадцати-двадцати, с тонкими чертами лица и милой улыбкой, всхлипнула:
— Привязался к ней Юрко треклятый, старший полицай, сынок попа мирошника… Замуж хотел взять, а как она, золото мое, нахлестала ему по морде, так он на дыбки и подвел ее под угон, чтоб ему…
Сквозь щели в ставнях в хату начало пробиваться серое, зимнее утро. Алена Никифоровна забеспокоилась:
— Вам, сыны, другого места и нет, как лезть в подполье. Не ровен час Юрко или какая скотина нагрянет…
Алена Никифоровна подняла широкую половицу, прикрытую рядном, и друзья спустились в погреб. Там было тепло и сухо, пахло квашеной капустой и травами. В углу, на соломе, лежала кошма и большой тулуп, стояло ведро с водой.
— Татьяна моя отсиживалась тут, — пояснила хозяйка.
Пожелав приятного сна, Алена Никифоровна плотно захлопнула люк, а поверх поставила стол. Друзья улеглись и моментально заснули.
Русин проснулся от топота ног над головой. Кто-то в кованых немецких сапогах ходил по комнате и громко басил:
— Ой, тетка Алена, не сносить тебе, старая, головы. Спалю хату… Если обнаружу кого, как бог свят — спалю… До твоего крыльца следы шли… Один на пустыре окоченел, а другой ни к кому, как к тебе забрел…
У Русина екнуло сердце. Алена Никифоровна брала криком:
— И чего ты, антихрист, причипился? Ну, пали, пали, если власть такая дана. Никого нет. Шукай… видел? Смотри… Смотри… Забирай хлеб да уходи, не студи хату… Отец твой, вечная память попу, все же человеком был, а ты, тьфу тебе, тьфу… в зятья набивался, а невесту угнал…
Громко хлопнула дверь, и все стихло. Русин, притаившись, ждал, вслушивался, тормошил друга, но тот что-то бормотал сквозь сон, не шевелился…
…Нога у Старко распухла в щиколотке и поправлялась медленно. Днем друзья лежали в подполье, а ночью, когда засыпало село и Алена Никифоровна открывала люк, вылезали, разминаясь, шагали по хате, иногда выбирались на крыльцо.
Они решили: как только Старко поправится, идти к партизанам в отряд Скворцова. О Скворцове они знали от Алены Никифоровны. Человек сто, а то и больше, под командой капитана Скворцова располагались в лесах, километрах в пятидесяти севернее села. Алена Никифоровна перерыла сундуки, и все, что осталось из одежды сыновей, отдала им.
Однажды ночью Русин и Старко сидели за столом, ужинали. Алена Никифоровна копошилась у печи. Неожиданно, за ситцевой занавеской, отделяющей угол комнаты, послышался шорох и легкое покашливание. Минуты через две оттуда вышла девушка. На ней были мужские сапоги, темная суконная юбка и ватная телогрейка нараспашку.
Алена Никифоровна торопливо подошла к ней, обняла за плечи и, подталкивая к столу, отрекомендовала:
— Таняша моя, доченька младшая, Татьяна Васильевна. Под вечер пришла из областного… Избавилась от неволи…
Русин невольно взглянул на портрет Татьяны. Распухшее, покрытое струпьями безобразное лицо девушки не имело ничего общего с фотографией. Похожи были только большие, задумчивые глаза, хоть и сверкали сейчас они злым огоньком.
Полгода назад, когда в селе расквартировалась тыловая часть оккупантов, чтоб избавиться от постая и насилия, Татьяна захламила хату, закоптила ее, повыбивала оконные стекла и сама искусно растравила на лице до десятка болячек, от чего стала отталкивающе безобразной. Уловка помогла.
С уходом немцев девушка «выздоровела». Но тут, пристал со сватовством Юрко, старший полицай. Татьяна «заболела» вновь.
Девушка молчала. Отставив тарелки, молчали Русин и Старко, безмолвствовала Алена Никифоровна.
— Что, не похожа? — с насмешкой заговорила Татьяна, и, глядя в упор на Старко, сказала: — Познакомимся… Старший лейтенант — это вы?..
— Это я, — сказал Русин.
— А вы, значит, доктор?..
— Фершал, — поправила Алена Никифоровна.
— И между прочим, — усмехнулся Старко, — разрешите доложить: имея сто граммов свежего смальца или гусиного сала, берусь в два дня снять ваши болячки… И следа не останется…
— Э-э, нет! Они у меня купленные, — задорно рассмеялась Татьяна, — двух несушек отнесла бабке Гашке. При нужде теплой мыльной водой смою. А смалец и гусь пригодятся, съесть можно.
…В эту ночь в хате Алены Никифоровны, погасив коптилку, шептались до поздних петухов. Таня рассказала о трауре, устроенном фашистами в областном городе по случаю гибели армии Паулюса, о том, как уполномоченный «по вербовке» в Германию определил у нее проказу и выдал справку об освобождении. Как гестаповец Клапп, прежде чем разрешить ей идти домой, «уговорил» ее «освещать» село, работу Юрко и крестьян, сочувствующих партизанам. Как на обратном пути она разыскала Скворцова и сообщила ему адрес квартиры, куда являются осведомители Клаппа для доклада шефу.
— А между прочим, — лукаво поглядывая на собеседников, сказала Таня, — в отряде безлюдье. Не знаю, как насчет командиров рот, а фельдшер, ох, как нужен!..
Договорились: Таня раздобудет для беглецов шапки и теплые тужурки, и они втроем пойдут к Скворцову…
…Дней через пять Старко объявил: «К бою готов, а к походу подавно».
— Значит, завтра вечером выйдем, — сказал Русин..-
…Алена Никифоровна собрала дорожный запас и, всхлипывая, сказала:
— Ну, дочка, ну, сыны мои родные, счастливо… пора… — А в сенях, обнимая всех по очереди, разрыдалась: — Может, переждали бы денек, а?
— Поехали! Поехали! — нарочито суровым басом сказал Старко, дергая дверную щеколду. — Кони застоялись, поехали!
От внезапного резкого удара извне, дверь распахнулась, и послышалось насмешливое: «Куда это «поехали»? Позвольте спросить».
В лицо Русину и Старко хлестнули ослепительные лучи электрических фонариков. В двери просунулись дула автоматов. Размахивая пистолетом, полицай Юрко кричал:
— Малейшее сопротивление, и прикажу спалить хату! Тетка Алена, я за тобой две недели слежу. Повесят тебя, старую, и будешь висеть!..
В сени ворвалось до десятка коренастых, пьяных бендеровцев.
ШТАЛАГ Б-IV
Долго размышлял Юрко, как поступить с бойцами. Пьяные мозги работали вяло. Легче всего было бы хату сжечь, пленных расстрелять, тетку Алену повесить, а Татьяну… В тот день, когда она отказала ему да еще закатила затрещину, сгоряча он внес ее имя в список «добровольно изъявивших желание поехать на работу в Германию», но после жалел об этом.
Да, не так-то просто служить оккупантам… Старший полицай — власть, но… жечь хаты, расстреливать и вешать русских и украинцев вправе только господа немцы, чтоб им… За такое самоуправство можно потерять если не голову, то звание и место. К тому же односельчане нет-нет, а намекают: «Ой, Юрко, Юрко, отольются кошке мышкины слезки… Смотри, на миру живешь…»
Неожиданно в пьяной голове родилась мысль: мужчин, как задержанных в селе, задержанных не у Алены Никифоровны, а на огородах, отправить районным властям, старуху освободить, а Татьяну не трогать. Неужто девка не оценит его благородства? Может, и начальство обратит внимание на рвение старшего полицая, а сельчане увидят, что Юрко не враг своим…
«Одним ударом убить трех зайцев», — решил Юрко. И на второй же день отвез Русина и Старко в районный центр, откуда их после допросов отправили в областную тюрьму. Здесь их держали три недели. Затем включили в список арестованных по подозрению в организации саботажа на предприятиях, работающих для нужд фашистской армии, и отправили в Германию.
…Берлинские чиновники оказались оперативнее собратьев на оккупированной территории. Один из них допросил Русина и Старко. Потом на деле размашисто через всю папку написал: «Направить по принадлежности в шталаг Б-IV».