мея поддерживать разговор с враждебно настроенной аудиторией, он смешно помаргивал своими птичьими глазками, растерянно шевелил пальцами, пожелтевшими от табака, и ронял идиотские замечания.
— Голубые лупинусы разрослись просто на диво.
— Разве?
Джулия — воплощенная апатия и скорбь — обиженно ковыряла вилкой еду.
— Да. Посмотри, как они хороши рядом с теми большими красными маками.
— Разве? А я и не заметила.
Освальд чуть не спросил «Что случилось, дорогая?», но вовремя вонзил зубы в бутерброд с сыром. Пауза. Джулия вздохнула и скорбно поникла темной горделивой головой.
— А знаешь что? — Освальд попробовал нарушить неловкое молчание, прибегнув к жалкой лести. — Не повесить ли нам одну из твоих картин в комнате для гостей? Очень бы оживило… так подойдет…
— Перестань, Освальд. Ты знаешь, что мои картины — дрянь, и нечего притворяться, будто ты этого не знаешь.
— Ну что ты! Я же всегда уговаривал тебя не бросать живопись.
— Да, — быстро ввернула Джулия, — это тебе легче, чем самому поработать.
Уязвленный, Освальд отхлебнул сидра. Он не любил сидр, но ничего из более дорогих напитков ему не давали. Он вздохнул. Она вздохнула. Его вздох означал: «И чего эта женщина злится, черт бы ее побрал?» Ее вздох означал: «Почему этот мужчина, вместо того чтобы лелеять свою женушку, только терзает меня своим эгоизмом?» Освальд упрямо хранил молчание; нет, он не спросит «Что случилось, дорогая?». Он попробовал думать о приятном — корзины с фруктами, русский балет, изысканность Свана,{13} бар в отеле Ритц… Его размышления грубо прервали:
— Освальд!
— Что? Прости, пожалуйста.
— Ничего особенного. Просто я вижу, что ты меня разлюбил.
— Ну что ты, Джулия! Ты же знаешь…
Джулия перебила его мягко, но с суровой решимостью.
— Я хочу серьезно поговорить, Освальд, а ты сидишь как воды в рот набрал. Это очень жестоко с твоей стороны, и я иногда думаю, что напрасно согласилась за тебя выйти. Такой мужчина, как ты, неспособен заботиться о своей жене.
Будь у Освальда столь же ясный ум и острый язык, как у его супруги, он тут же изничтожил бы содержащиеся и ее словах намеки и ложные предпосылки. Это он-то как коды в рот набрал? Это он просил, чтобы за него вышли замуж? И ему ли «заботиться» о жене, которая так явно заботится о нем, что шагу не дает ступить самостоятельно? Но язык отказался ему служить, как в тот день, когда тетка вырвала у него роковую подпись. Он только и смог, что простонать:
— Ну зачем ты так, Джулия?
— Я не собираюсь с тобой спорить, Освальд, — сказала Джулия кротко, но с достоинством. (Я только говорю вам, Оскар.{14}) — Я просто считаю, что ты мог бы быть ко мне повнимательнее.
Освальд не устоял.
— Но что случилось, дорогая?
— Не мне бы это объяснять, — отвечала она уже более строго, — ведь это касается главным образом тебя, и если б не моя безрассудная любовь, мне это было бы глубоко безразлично.
— Но что я такого сделал? — вопросил Освальд со слабыми поползновениями на тон капризного ребенка.
— Ты ничего не сделал, в том-то и горе. А должен был сделать. Я хочу поговорить о твоей карьере.
(«О господи! — подумал Освальд. — Вторая тетя Урсула!»)
— Когда мы еще не были женаты, — продолжала Джулия печально, но твердо, — ты рисовал мне наше будущее в таких заманчивых красках, говорил, что будешь работать, не жалея сил, писать книги и создашь для нас обоих интересную жизнь.
— О! — вскричал Освальд. Он хотел добавить: «Лгунья ты этакая!», но из осторожности воздержался. Она пропустила его жалобный вопль мимо ушей.
— Я знаю, Освальд, у тебя есть талант, но ты ленив и равнодушен! Да, да! Я осуждаю себя — и твоя тетя Урсула меня осуждает — за то, что я потакаю твоей лени.
— Боже мой! — сказал Освальд, беспомощно уставившись на жену.
— Но теперь я решилась — я не погублю твою карьеру. И не допущу, чтобы ты сам причинил себе такое зло.
Освальд до того был ошарашен этой бессовестной под тасовкой фактов, что у него не хватило ни ума, ни мужества сказать, что лучше бы она решила, наоборот, погубить его карьеру и тем исключить возможность дальнейших разговоров на эту тему: вот тогда-то он но гроб жизни будет ее послушным, праздным рабом. Так или иначе, Джулия не дала ему раскрыть рот.
— Завтра, — изрекла она, — мы начинаем новую жизнь. Я посоветовалась с твоей тетей, и она согласна, что мой долг — работать с тобой и не дать заглохнуть твоему таланту. Ты не сможешь оправдываться тем, что жизнь твоя пошла прахом из-за меня. Я решила работать с тобой вместе, и завтра мы приступим, как только вернемся в город. Ну вот. Я свое сказала, все решено. Иди сюда, моя радость, поцелуй меня и скажи, что ты согласен.
И снова жизнь несчастного Освальда превратилась в сущий ад. Во всяком проявлении энергии Освальд усматривал смутную угрозу, но энергия, направленная на то, чтобы заставить его действовать, причиняла ему поистине адские муки. Из всех философов Освальду нравился один Эпикур — отнюдь не проповедуя буйных наслаждений, он, напротив, призывает нас бежать людской суеты, не гнаться за богатством и властью, а жить в спокойном, трезвом уединении. Освальд робко предложил жене почитать труды Эпикура, но она принадлежала к современной философской школе стяжателей и Эпикура с презрением отвергла. Да и сам Освальд не достиг того состояния атараксии, когда дух держит тело в повиновении и, даже будучи связан материальными узами, познает идеальную свободу. Как подумаешь, что угнетателям и грабителям часто достаются высокие награды, как вспомнишь, сколько ничтожнейших людей из чистого тщеславия домогаются известности, — право же, обидно становится, что Освальду не дали спокойно прозябать в невинном безделье. Лишиться душевного покоя по милости нескольких неугомонных женщин — какая это злая, но какая обычная участь!
Джулия взяла на себя роль музы и сотрудницы Освальда. Она все на свете приводила к одному знаменателю — «современности», другими словами, ничего, кроме злобы дня, для нее не существовало. Все, что не входило в круг ее непосредственных интересов (а входило в них очень немногое), именовалось у нее либо «хлам», либо «старье». Применяла она эти литературоведческие термины без особенного разбора, но какую-то разницу между ними все же усматривала, поскольку Эпикура называла «старье», и Пруста — «хлам». «Старьем» было на ее взгляд все, что имело хотя бы десятилетнюю давность, — за исключением извечных банальностей, которые существуют с тех пор, как на свете появились банальные люди, то есть очень, очень давно.
— Вот, например, это, — сказала Джулия, придвигая к себе запылившуюся стопку бумаг на «рабочем» столе Освальда. — Это что?
— Ах, это? Заметки для книги о елизаветинской драматургии.
Джулия повела носом, как скептик на галерке в день премьеры.
— А это?
— Заметки тети Урсулы для нашей совместной книги о дворе Людовика Пятнадцатого.
— И ты думаешь, это старье кому-нибудь интересно?
— Да, — заявил Освальд неожиданно храбро. — Мне интересно, и тете Урсуле тоже.
— А публике нет, — сказала Джулия, ни минуты не сомневаясь в том, что она и есть публика. — Не удивительно, что с таким материалом у тебя ничего не выходит. Это не современно. Да если бы Шекспир, или как его там, написал пьесу сейчас, никто бы не пошел ее смотреть.
— А кто в этом виноват? — спросил Освальд, но Джулия пропустила его иронию мимо ушей.
— Почему бы тебе не написать что-нибудь вроде пьес Ноэля Кауарда?{15}
— По той же причине, почему этого не делают еще сто тысяч человек, — отвечал Освальд просто. — Потому, что я этого не могу. Если бы я мог писать новые пьесы, то, уж поверь, не стал бы трудиться разбирать старые.
Слегка удивленная логичностью этого довода, Джулия, однако, не сложила оружия.
— Ну, а тогда почему бы тебе не написать что-нибудь о русском балете? Некоторые их постановки еще пользуются успехом.
— Дорогая моя, — сказал Освальд почти твердо, — если ты проедешься на Черинг-Кросс-роуд, то увидишь там целый магазин, набитый книгами о балете. Самый ничтожный из авторов этих книг знает о нем больше, чем я.
— У тебя на все отговорки, — сказала она недовольно.
Освальд пожал плечами.
— Ты думаешь только о себе, — разбушевалась Джулия. — Ты жалкий эгоист и лентяй. Тебе бы только сидеть и курить, да ходить в театр, да выпивать с гадкими молодыми людьми. Порядочный человек и знаться бы с такими не стал. Почему ты не можешь быть, как другие мужчины, Освальд, почему ты ничего не делаешь?
Бедный Освальд! Кое-что ему очень хотелось бы сделать — например, укротить жену и получить обратно свои деньги. И еще ему хотелось сделать нечто очень, казалось бы, простое — высказать свое мнение в домашнем споре. Ну вот, к примеру, неужели он не может объяснить, что пытаться писать книги, когда тебе это противно, нет никакого смысла? Нет, не может…
Джулия отказалась от безнадежной задачи сделать из Освальда «мужчину» и притом «современного», но продолжала пилить его так успешно, что через полгода у него был состряпан какой-то винегрет касательно двора Людовика XV и начат объемистый исторический роман, в котором нравы комедий XVII века задумано было изобразить в манере Пруста. Сгибаясь под этой ношей, Освальд только на то и надеялся, что провал обеих книг убедит его мучительницу в полном отсутствии у него литературных способностей и он обретет желанный покой.
Но он недооценил свою Джулию. По мере того как издатели один за другим спешили отказаться от его шедевров, надежды Освальда росли, а чело Джулии мрачнело. Как! Отказаться напечатать труды ее мужа, созданные при ее участии, преграждать ей дорогу в высшее общество и в светскую хронику? Да кто они такие, эти издатели? Мужчины они или нет? Оставив Освальду две тысячи папирос и граммофон, она велела ему сидеть за городом, а сама занялась выяснением этого вопроса. Одни издатели ее просто не приняли, другие принимали, но решительно, хотя и любезно, отказывались от ч