Моя судьба. Лениво, откровенно —
И воровато, жадно. – И, заметь,
Иметь и не иметь одновременно.
«Пересказать трагедию в двух-трех…»
Пересказать трагедию в двух-трех
Словах: он жил, он не жил, он подох.
Но это будет надпись на колечке.
Нам хочется рыданий и рапир,
Рукоплесканий наконец… А пир
Кончается ночевкой на крылечке.
«Сусальным золотом сияют купола…»
Сусальным золотом сияют купола
Немногих непорушенных церквушек.
Москва гудит под игом мусульман,
Не признающих спирт богоугодным.
Май обернулся ядерной зимой,
Перебежал обратно перебежчик,
Арбат преображен в Охотный ряд,
В полотнищах Тверская, как предбанник,
В театрах обещают авангард,
А в магазинах – колбасу и краги,
Газеты рассуждают все смелей
О том, что мы вот-вот преодолеем
Все, что они писали до сих пор,
И, повторяя путь Наполеона,
С нелучшими намереньями к нам
Въезжает Папа Римский на осляти.
Как все поляки, он антисемит.
Леонид Радищев
Он начал бойко. Граф Толстой
любил с ним выпить по простой
на барские больше деньги.
В загул с мовешками гулял,
с А. Пешковым чаи гонял,
катал роман о современнике.
Он думал: он второй Бальзак,
но получалось все не так,
и брали только фельетоны;
два Алексея как один
ему внушали: сукин сын,
для славы ты еще зеленый.
Он был, должно быть, неглубок,
но глубина скорей порок,
зато не смахивал на хама;
в последний предвоенный год
он угодил под анекдот;
его всю жизнь любила мама.
Мне было десять, он пришел.
В соседней комнате был стол
накрыт икрой и отчужденьем,
местами бел, местами ал;
отец не знал, а я рыдал,
униженный своим рожденьем.
Пробило десять, он ушел.
В соседней комнате был стол
изрыт беззубой саранчою;
наверно, он ее любил —
и молча ел, и молча пил,
и молча помахал рукою.
Он был считай что великан;
когда сидел, трещал диван,
когда стоял, окутан дымом,
казался эдакой горой.
Так он ушел ночной порой
вдвоем с дурацким псевдонимом.
Как было жить ему? О чем
писать? Приятелем-врачом
случайно вытащен в придурки,
он – в Доме творчества теперь —
уничтожал еще, как зверь,
опивки, крошки и окурки.
Его соседи – о, не тронь
дома для избранных, где вонь
выводится дезодорантом, —
встревоженные запашком,
пошли за дворником, и дом
простился с тихим квартирантом.
Остался польский гарнитур,
осталась пара корректур
о том, как нас любил Ульянов,
воспоминанья о Толстом
за государственным вином
и стая черных тараканов.
Мой неслучившийся отец,
он говорил тогда: «Мертвец,
Каким я стал», прощаясь с нею,
И: «Пусть напишет, кто сильней,
о жизни в царствии теней,
и пусть издаст. Но там – страшнее».
1974–1976
«Я ненавижу стариков…»
Я ненавижу стариков.
Не верю в подведение итогов,
Когда единственно возможный —
Никаков.
Не верю в чудаков,
Не верю в педагогов,
Не верю в добрых дедушек.
Они
Подлы, как путь их, —
Путан-перемотан.
Увидишь: дышит,
Подойди —
И пни.
А поскользнешься —
Подползет
И
Пнет он.
Ведь не добра
Хотят они —
Добрать.
И пережить —
А не дожить
До точки.
Не столько обязать,
Как повязать,
Всех, чья пора,
В слюнявчики
Отсрочки.
Они сильны морочить простаков —
Мол, время
(Да, но чье же!)
Убывает.
Я ненавижу наших стариков.
Других не знаю.
Или не бывает.
1981
Продажа печи
…
Я продал печь поэту из армян.
Мы долго с ним поругивали турок,
Сося сухач (я не был слишком пьян);
О нравах он расспрашивал, о шкурах,
И где литературный ресторан,
…
Я продал печь поэту из армян.
Я покидал родимую Ямскую,
И мой голландский добрый истукан
Не пролезал сквозь двери ни в какую.
Я продал печь поэту из армян.
…
Я продал печь поэту из армян.
Ко мне пришел он вовсе не за этим,
Но как поэт, художник и гурман
Ее в углу немедленно отметил —
И моментально налил мне в стакан.
…
Я продал печь поэту из армян.
Он вдохновенно говорил про Джотто,
Про Поля Валери, про Ереван,
Про Букстехуде и еще про что-то.
Я продал печь поэту из армян.
…
Я продал печь поэту из армян.
Когда о ней зашла у нас беседа,
Он распалился (я был слишком пьян),
Он походил, и вправду, на поэта,
Хоть был, по прочим меркам, графоман.
…
Я продал печь поэту из армян.
Она была голландская блондинка,
И в ход пошли коньяк и чистоган
И травка нераспроданная с рынка.
Я продал печь поэту из армян.
…
Я продал печь поэту из армян,
Надеясь облапошить армянина:
Мы по рукам, и денежки в карман,
А в двери не пролезет все едино
Ее дородный и добротный стан.
…
Я продал печь поэту из армян —
И тут же в двери хлынули армяне:
Репатрианты из заморских стран,
Художники, сапожники, дворяне, —
Я продал печь поэту из армян.
…
Я продал печь поэту из армян —
И тут же, кто с киркой, кто на осляти,
Ввалилась к нам толпа односельчан,
По дружбе, по соседству, бога ради,
И печь – по изразцу – в Нахичевань.
…
Я продал печь поэту из армян —
И тут же переправили всем миром
На Арарат (а я был в стельку пьян)
И увенчали торг армянским пиром.
Я продал печь поэту из армян.
…
Я продал печь поэту из армян,
Но, вроде бы, ни нашим и ни вашим:
Она чадит среди иноплемян
И кормит-поит их прогорклым хашем —
И одичало зыркает в туман.
«Да здравствует мир без меня!..»
Да здравствует мир без меня!
Редчайшая, впрочем, х…!
16 августа 2013
Из циклаУлица Достоевского1968–1969
«…Я живу на улице Достоевского…»
…Я живу на улице Достоевского
В старом, ещё не переименованном городе.
Рядом Кузнечный, Разъезжая, недалеко Пять Углов
И всякие разные богоугодные заведения.
Впрочем, раньше она называлась Ямской,
Но и тогда на ней жили не одни только писатели.
Часто вспоминаю с неподдельной тоской
Вас,
бывшие, настоящие и будущие жители-обитатели.
…Это были сущие, настоящие вандалы,
Неосознанно фрейдили, сознательно ницшевали
И ошивались в кабаках, откуда их отшивали
Толстые симпатичные вышибалы.
Это были чиновники, существа весьма заурядные,
Бумагомаратели, канцелярская конница.
Но ходили они через вполне приличные парадные,
А не с чёрного хода, по-дворницки.
Но ходили они степенно и беспричинно,
Перед обедом пропускали разгоночную
И были представительные мужчины,
А женщин не было – только дамы и горничные.
Ну, были конечно гордячки и недотроги,
Часто мылись, не говорили пакостей
И избегали показывать ноги,
Кроме крайней необходимости и надобности.
Мужчины же до невозможности стремились к наживе,
Читать не умели, разбирали только каракули
Расписок. А ещё на этой улице жили
Дети ну, и конечно плакали.
А ещё на этой улице жил Ленин
(Не помню-когда и под какой партийной кличкой),
Об этом свидетельствует дом с табличкой,
Но он сейчас, к сожалению, на капитальном ремонте.
…Это были сущие, настоящие безумцы,
Шпагоглотатели, укротители львов.
Вилки в их руках превращались в трезубцы
И в отмычки для разбивания оков.
Это были гордячки, душевные силачки,
Переводили с французского трактат об изготовлении бомб.
Проповедовали любовь, равенство и всякое такое
И говорили о государе-императоре, что он тиран и дурак.
Это были забияки, болтуны, бунтари,
Заговорщики против самой природы,
Офицеры, но изменники; писатели, но подстрекатели;
Чиновники, но растлители юных душ.
…У государства были, как водится, свои способы и методы,
Для удержания и поддержания применялись сдержание и задержание.
В каждой форме таилось убийственное содержание,
И многие ходили в штатском.
Наушники подуськивали, подусники наушничали,
И была такая тарабарщина и катавасия,
Что убивали свои – своих, а чужие – чужих,
И чужие – своих, а иногда и свои чужих всё-таки убивали.
Становилось неспокойно в царстве-государстве,
Славном своею хитростью и глупостью,
Построенном на обмане, замешанном на коварстве,
На косности, и не пустовали крепости.
Крутили, закручивали, перекручивали,
Учили, отучали, заучивали, переучивали,
Били, пытали, мучили,
Казнили, хоронили, вспоминали, плакали,
Лакеи лакали, холопы хапали,
Иногда для всеобщего утешения и устрашения
По улице провозили пушку.
Иногда бывали царские праздники,
Чаще – дружеские пирушки.
Дочерние и сестринские объятия и лобзания
Регулировали поощрение и наказание,
Лекции о вреде воздержания
Читались в правительственном заведении,
Одобрялось приличное поведение
В рамках конституции (ещё до её создания).
Процветало подпольное писание
Вплоть до момента его истребления.
…Это были сущие, настоящие человеки,
Ничем особенным не отличавшиеся,