Пока сидел, набравши в рот
(А может, и наоборот),
На нераскинутой лежанке
В щели у пасынка. Отец
Пропился смолоду вконец
И был женат на клептоманке,
С которой путался один,
Позднее ставший московитом
С налаженным семейным бытом
Благообразный господин,
Когда-то подбивавший клинья
И под одну из жен моих…
Но под какую же из них?..
Звала армянская ботвинья
За мировецкий шведский стол.
Туда я с дамами пришел —
С женой, с любовницей, с экс-милой
И с гостьей с летошних югов,
На почве пляжа и лугов
Налившейся нездешней силой.
Хозяйка охнула «помилуй»
И не дала им пирогов,
Но это было в первом доме
И, вроде бы, не в этот раз.
А здешняя в хмельной истоме
Клевала носом унитаз
И говорила, что сейчас
Ей ничего не нужно, кроме
Как поваляться на соломе
Хоть с самым крошечным из нас,
Что приведет его в экстаз
И приведет к взаимной коме.
Она расширилась в объеме
Примерно впятеро с тех лет,
Как, кончив университет,
В душевной смуте и разгроме,
За полушведа вышла. Он
Тогда был весел и влюблен,
Его вторая половина
Вела себя еще невинно,
Тогда как пышная жена,
Былым пристрастиям верна,
Решила: раз уж ни хрена
Из предыстории не вышло,
То, в армянина влюблена,
Пусть и другому отдана,
Полуармяшке дам хоть в дышло.
Уже коварный осетин
Увез одну из кандидаток
Наук с четвертых именин.
Определился недостаток
Определенный пития.
А в третьем доме пел придаток
Последний слаще соловья.
А в первом доме, в туалете,
Шалили мимо все, как дети.
А в бесхозяйственном втором
В такси бежали за вином.
Уже одну из комсомолок
Прицельно щекотал сексолог.
Уже блевал структуралист
В колготы дремлющей хозяйке.
Уже плясали шейк и твист
Под мягкий рок тюремной байки,
Звучащей сразу в четырех
Домах, зато не замолкая.
И телефон давно заглох
На карандаш от вертухая.
И подняла переполох
Сорокалетних девок стая,
Заметив, как я уволок
Шалаву.
Ночь была бухая,
И лишь на ощупь видно, что
Довольно доброе пальто.
В ту ночь влюбилась в раздолбая
Моя законная, а ты,
Приехав с мужем из Ростова,
Глядела нежно и сурово
Одновременно.
И мосты,
Как в самом пошлом водевиле,
Одновременно перекрыли.
Ночь белых юбок, смуглых ног
И сарафанов с верхней кнопкой,
Ночь вздрога на любой звонок,
И ночь, когда ты одинок,
И ночь наедине со стопкой,
Ночь Нечета…
Любая ночь
Не столько довод, сколько повод
Надраться в дым, расстаться вклочь.
И в сорок ползаешь, как овод,
По крупу, крупному, как труп
Коровы. По холодной глади
Скользя нечистым вздохом губ.
Жила отдельно, а у дяди,
Который жил и жить давал,
Бывала с малолетним Саввой,
И он всю ночь не засыпал,
Кудрявый мальчик и картавый,
Лет сорока или восьми,
Лет сорока восьми – и чудно,
И слово трудное «возьми»
Звучало чаще обоюдно,
А в остальном ей было нудно
И с корабелом молодым,
И с режиссером оробелым,
Пока не возвратилась к ним.
Готовься к миру, парабеллум.
Готовься к миру, под прицелом
Ту ночь ноябрьскую держа,
Когда увозишь с кутежа
Двух баб, чтобы заняться делом
Разборки собственной тоски
На составляющие доли,
И торта липкие куски
Наружу рвутся.
Чушь мололи,
И гладили чужую грудь,
И пальцы были в канифоли,
И обещали повернуть
Теченье рек, загибы маток
И лабиринты бытия.
Определенный недостаток
Определился пития
И в третьем доме, где держали,
Я сам держал, двойной припас.
Но этого не замечали.
Все наши прошлые печали
В невозмутимости качали
Венозной ножкой возле нас.
Изготовительницу мин
Минетчицей не назову я
За неимением причин
Вдаваться дальше поцелуя
С глотком вина из уст в уста
В ее укромные места,
В квартирку с мальчиком Алешей
И мужем-лыжником. Она
Секретности не лишена,
И допуск стал изрядной ношей.
Мужья и жены, мой хороший,
Скажу я позже, овладев
Искусством Жида или Пруста,
Питают показушный гнев
Друг к дружке. Чтоб им было пусто!
Кинза, укропчик и капуста,
И обольстительный лаваш,
И сами по себе мираж.
Ваш неожиданный вираж
Меж месячных и мясопуста
На приснопамятный этаж
Меня б ничуть не удивил,
Скорее сильно озадачил,
Поскольку ничего не значил.
Ай шелл, ай вуд, бат нот ай вилл.
Рассвет как будто замаячил
В начале марта. И коты
Со мною перешли на ты.
В разгар квартирного обмена
Я осознал простой закон
Обмена и проката жен.
Прокатимся? Пошли!
И Лена
Садится в частника в ночной
Разодранной рубахе, летним
Ее считая платьем. «Стой!», —
Кричу одной, навстречу сплетням
Другая мчится, на постой
Встает не помню кто, Наташа —
Которая? – уже не наша,
Ты ударяешься в запой —
И почему-то не со мной,
Ты состоишь в болгарском браке
И вообще летишь во мраке,
Тебя утаскивает твой
Сожитель, предан по-собачьи
Тебе, равно как и тобой,
Тебя, тараща глазки рачьи,
Твой обожает армянин,
Тебя женой терзает хлопчик,
Тебя уводят с именин
По-прежнему и любят в копчик
Среди крестов и пианин,
Тебя сманил простолюдин,
Тебя не трахал лишь ленивый,
Тебя…
И вот я к вам с оливой,
Как гефсиманский гражданин,
И чаша, полная саливой, —
Сплошной белок и витамин.
Из цикла«Стихи и песни времен императора Тиберия»
«Если верить нашему Тиберию…»
Если верить нашему Тиберию
и читать, как есть, в газете утренней,
он не будет воевать с парфянами,
он не будет воевать с тевтонами,
изнутри расширит он империю
и свою борьбу считает – внутренней.
Разве что парфяне не отвяжутся…
Разве что тевтоны вдруг отважатся…
Разве что кроаты раскуражатся…
Если же все этак и окажется
или, в крайнем случае, покажется,
что ж, тогда и наши не откажутся.
«Я шепнул вчера гетере…»
Я шепнул вчера гетере
В именуемом притоном:
После Августа – Тиберий
И его преторианцы…
Верю только легионам,
Мне гетера отвечала,
Потому что все в охранке
Импотенты и засранцы…
Сговорятся для начала
С легашами волкодавы —
Тут и финиш нашей пьянке.
– Невеликая потеря! —
– Ах ты, подлая шалава!
– Так ответил я гетере.
Марциал – Петронию
Ты зван к вольноотпущенникам, Петя,
и, верю, их представишь в том же свете,
в котором ты расписывал рабов,
к которым ты (прости косноязычье,
в котором я погряз до неприличья)
принадлежа, испытывал любовь
к едва ли не мифической свободе.
Свободен об одиннадцатом годе,
умолкнул ты иль пишешь невпопад
все о похоронах да именинах,
о скифской речи и заморских винах,
и вспоминаешь с нежностью разврат
в среде неотпущенцев – то бишь в нашей.
С дотошностью, сомнительно монаршей,
исчислив наших Зин, Арин и Фрин,
ты вспоминаешь ссоры и соитья
как чуть ли не фатальные событья;
рабы же, то бишь мы, среди руин
тебе сыздетства памятного Рима,
где реалистом кажется фантаст,
пожалуй, лишь о том и говорим мы,
как Петя важным всадникам задаст,
патрициев по стеночке размажет
и сверху, может быть, с плебейкой ляжет.
А что же Рим? По-прежнему стоит
на корточках, присев над гладью плит,
и не желает – врут все слухи – набок.
Рабы, робеем мы не без борьбы,
но тщетно, ибо в сущности слабы,
косимся на евреек и арабок.
Там, Петя, есть у вас Трималхион.
Он мог бы генералом быть здесь. Он
здесь мог бы получать еду в конверте;
он мог бы здесь, пока родит земля,
картофель поедать и трюфеля —
и не платить за них до самой смерти.
Но, Петя, раб останется рабом.
Он, дав и взяв и задницей, и лбом,
теперь вольноотпущенник. Изгнанник.
Его клиенты, сиречь холуи,
давнишние приятели мои,
при нем изображают ванек-встанек.
Я, как известно, мастер эпиграмм.
Ты – драм и антиримских обличений.
Хороший повод выпить по сто грамм.
Тебе не дам, поскольку ты был гений,
а стал вольноотпущенником. Тот,
кто раньше кончит, раньше и начнет.
И все же выпьем, Петя. Но не граппу,
которую лакаешь ты, дав драпу
из рабского сословия. Винца!
Мне предоставь уютную лагуну,
хотя бы веницейскую… Я суну,
но выну, не докончив до конца.
Здесь, где тебе знакомы лупанары
(и в лупанары встроенные нары),
где водку жрут и курят анашу,
опасливо взирая на соседа, —
уж больно сладкой выдалась беседа, —
я выпью и запястьем закушу.
Здесь, Петя, мы рабы – и в этом дело,
здесь с потрохами продаем мы тело,
а душу – только ежели велят.
Здесь, Петя, в средоточье всех империй,
хозяин в лучшем случае Тиберий,
а режут в лучшем случае Сенат.
Там, Петя, есть у вас Трималхион.
Он мог бы генералом быть здесь. Он
Здесь мог бы получать еду в конверте.