Да здравствует весь мир! (О Льве Толстом) — страница 12 из 32

Полюбивший Наташу князь Андрей весь день провел у Ростовых. Вечером Наташа лежит в постели матери.

"Графиня подошла к Наташе и шепотом спросила:

- Ну что?

- Мама, ради бога, ничего не спрашивайте у меня теперь. Это нельзя говорить, - сказала Наташа.

Но, несмотря на то, в этот вечер Наташа, то взволнованная, то испуганная, с останавливающимися глазами, лежала долго в постели матери.

- Такого, такого... со мной никогда не бывало! - говорила она. - Только мне страшно при нем, мне всегда страшно при нем; что это значит? Значит, что это настоящее, да? Мама, вы спите?

- Нет, душа моя, мне самой страшно, - отвечала мать.

- Мамаша, мамаша, такого со мной никогда не бывало, - говорила она с удивлением и испугом перед тем чувством, которое она сознавала в себе".

Еще глубоко-глубоко в бессознательном лежит то специальное телесное чувство, которым в конечном счете обусловливается влечение любящих друг к другу. Человек совсем еще как будто не думает о теле, даже сама мысль о нем оскорбительна. В таинственном, воздушно-бесплотном общении зреет подготовка души к тому, что кажется со стороны таким простым и что в человеке так сложно и глубоко. И только, когда в тесном, радостном единении сольются уже души, когда они наладятся на новый, светлый, дотоле неведомый строй, тогда неожиданно и само собой пробудится тело.

Если же не совершилось этой подготовки, если человек грубо, со звериной меркою, подойдет к медленно зреющему таинству, то грязным, пошлым и мелким становится вдруг то, что могло бы и должно бы быть солнечно-чистым и солнечно-высоким.

Князь Нехлюдов полюбил Катюшу. У заутрени они христосуются. "Она невинно снизу вверх смотрела на него своими влюбленными, смеющимися от радости и полноты жизни глазами. Черная, гладкая, блестящая головка, белое платье со складками, девственно охватывающее ее стройный стан и невысокую грудь, и этот румянец, и эти нежные глаза, и во всем ее существе две главные черты: чистота девственности любви не только к нему, - он знал это, - но любви ко всем и ко всему не только хорошему, что есть в мире, но и к тому нищему, с которым она поцеловалась.

Он знал, что в ней была эта любовь, потому что он в себе в эту ночь сознавал ее, и сознавал, что в этой любви он сливался с нею в одно".

Назавтра в Нехлюдове просыпается древний зверь - "животный человек".

"- Катюша, постой, - сказал он.

Она оглянулась.

- Что вы? - сказала она, приостанавливаясь.

- Ничего, только...

И, сделав усилие над собой, он обнял Катюшу за талию.

Она остановилась и посмотрела ему в глаза.

- Не надо, Дмитрий Иванович, не надо, - покраснев до слез, проговорила она, и своей жесткой, сильной рукой отвела обнимавшую ее руку.

Нехлюдов пустил ее, и ему стало на мгновение не только неловко и стыдно, но гадко на себя. Но ему показалось, что это говорит в нем его глупость. Он догнал ее еще раз, опять обнял и поцеловал в шею. Этот поцелуй был страшен, и она почувствовала это.

- Что же это вы делаете? - таким голосом, как будто он безвозвратно разбил что-то бесконечно драгоценное, вскрикнула она и побежала от него".

В последнее время, как вообще сила жизни отождествляется у нас с силою жизни "прекрасного хищного зверя", так и в области любви возносится на высоту тот же "древний, прекрасный и свободный зверь, громким кличем призывающий к себе самку". У Толстого только очень редко чувствуется несомненная подчас красота этого зверя, - например, в молниеносном романе гусара Турбина-старшего со вдовушкою Анной Федоровной. Ярко чувствуется эта красота у подлинных зверей.

"Бурая кобылка остановилась гордо, несколько на бок, подняла голову, встряхнулась и заржала сладким, нежным и протяжным голосом. В нем было и желание, и обещание любви, и грусть по ней.

Вон дергач, в густом тростнике перебегая с места на место, страстно зовет к себе свою подругу, вон и кукушка, и перепел поют любовь, и цветы по ветру пересылают свою душистую пыль друг к другу.

И я молода, и хороша, и сильна, - говорило ржанье шалуньи, - а мне не дано было до сих пор испытать сладость этого чувства, не только не дано испытать, но ни один любовник, ни один еще не видел меня.

И многозначащее ржанье грустно и молодо отозвалось низом и полем и издалека донеслось до чалой лошадки. Она подняла уши и остановилась. Она была очарована серебряным звуком далекого ржанья и заржала тоже. Пахавший мужик рассердился, дернул ее вожжами и так ударил лаптем по брюху, что она не успела докончить своего ржанья и пошла дальше. Но чалой лошадке стало сладко и грустно, и из далеких ржей долго еще долетали до табуна звуки начатого страстного ржанья и сердитого голоса мужика.

Ежели от одного звука этого голоса чалая лошадка могла так ошалеть, что было бы с ней, если бы она видела всю красавицу-шалунью, как она, навострив уши, растопырив ноздри и куда-то порываясь и дрожа всем своим молодым и красивым телом, звала ее".

Так именно, "куда-то порываясь и дрожа молодыми, красивыми телами", зовут к себе друг друга люди-жеребцы и люди-кобылы в зверином воображении нынешних жизнеописателей. Но для Толстого любовь человека - нечто неизмеримо высшее, чем такая кобылиная любовь. И при напоминающем свете этой высшей любви "прекрасный и свободный зверь" в человеке, как мы это видели на Нехлюдове, принимает у Толстого формы грязного, поганого гада.

Отлетает от любви очарование, исчезает живая глубина; радостная, таинственная жизнь оголяется, становится мелкой, поверхностной и странно-упрощенной.

"Бюст Элен, казавшийся всегда мраморным Пьеру, находился в таком близком расстоянии от его глаз, что он своими близорукими глазами невольно различал живую прелесть ее плеч и шеи, и так близко от его губ, что ему стоило немного нагнуться, чтобы прикоснуться до нее. Он слышал тепло ее тела, запах духов и скрип ее корсета при движении. Он видел не ее мраморную красоту, составлявшую одно целое с ее платьем, он видел и чувствовал всю прелесть ее тела, которое было закрыто только одеждой. И раз увидев это, он не мог видеть иначе, как мы не можем возвратиться к раз объясненному обману.

"Так вы до сих пор не замечали, как я прекрасна? - как будто сказала Элен. - Вы не замечали, что я женщина? Да, я женщина, которая может принадлежать каждому и вам тоже", - сказал ее взгляд. И в ту же минуту Пьер почувствовал, что Элен не только могла, но должна была быть его женою, что это не может быть иначе. И он опять видел ее не какою-то дочерью князя Василия, а видел все ее тело, только прикрытое серым платьем".

Пьер начинает видеть под платьем голую Элен. Глаза ее, подобно ржанию бурой кобылки, говорят: "Да, я могу принадлежать каждому и вам тоже". Чудовищно даже подумать, чтоб князь Андрей или тот же Пьер начали видеть под платьем голую Наташу, или чтоб глаза полюбившей Кити говорили Левину: "Я женщина, которая может принадлежать каждому и вам тоже". Глаза ее только одно могут говорить: "Случилось что-то неведомое и таинственное, - и вот я могу принадлежать только вам, и нельзя себе даже представить, чтоб я могла принадлежать другому".

Еще голее, проще и ужаснее в своей простоте отношения Анатолия Курагина к Наташе.

"Он не спускал улыбающихся глаз с лица, с шеи, с оголенных рук Наташи. Наташе было приятно, что он восхищается ею, но почему-то ей тесно и тяжело становилось от его присутствия. Когда она не смотрела на него, она чувствовала, что он смотрел на ее плечи, и она невольно перехватывала его взгляд, чтоб он уж лучше смотрел на ее глаза. Но, глядя ему в глаза, она со страхом чувствовала, что между ним и ею совсем нет той преграды стыдливости, которую она всегда чувствовала между собой и другими мужчинами. Она, сама не зная как, через пять минут чувствовала себя страшно близкой к этому человеку. Когда она отворачивалась, она боялась, как бы он сзади не взял ее за голую руку, не поцеловал бы ее в шею".

Оголение и уплощение таинственной, глубокой "живой жизни" потрясает здесь душу почти мистическим ужасом. Подошел к жизни поганый "древний зверь", - и вот жизнь стала так проста, так анатомически-осязаема. С девушки воздушно-светлой, как утренняя греза, на наших глазах как будто спадают одежды, она - уж просто тело, просто женское мясо. Взгляд зверя говорит ей: "Да, ты женщина, которая может принадлежать каждому и мне тоже", - и тянет ее к себе, и радостную утреннюю грезу превращает - в бурую кобылку.

Темен и низмен в любви становится для Толстого человек, когда в нем пробуждается "древний, прекрасный и свободный зверь, громким кличем призывающий к себе самку". Но, с другой стороны, для Толстого совершенно чужда и непостижима серафическая "сухая любовь" Достоевского. Прежде и после всего любовь для Толстого есть таинство жизни, служащее "обновлению и созиданию лица земли". Как живая жизнь вообще, так и любовь скрыто несет в себе у Толстого бессознательно направляющую ее цель. И величайшим поруганием жизни является любовь самодовлеющая, любовь, вырывающая из недр своих животворящую ее цель.

Понятно поэтому, что поэзия любви не кончается у Толстого на том, на чем обычно кончают ее певцы любви. Где для большинства умирает красота и начинается скука, проза, суровый и темный труд жизни, - как раз там у Толстого растет и усиливается светлый трепет жизни и счастья, сияние своеобразной, мало кому доступной красоты.

Что, например, может быть безобразнее и достойнее сожаления, чем беременная женщина? Беременность - это уродство, болезнь, - это проклятие, наложенное на женщину богом. "Умножая, умножу скорбь твою в беременности твоей; в болезни будешь рождать детей". Только и остается женщине - покорно и терпеливо нести тяжелую "скорбь" и замирать от ужаса в ожидании грядущих мук и опасностей. Но не так для Толстого.

Маленькая княгиня Болконская, жена Андрея, беременна. И в глазах ее "то особенное выражение внутреннего и счастливо спокойного взгляда, свойственного только беременным женщинам". В "Холстомере" Толстой рассказывает: "хозяйка дома была беременна, что очень заметно было в особенности по глазам, внутрь кротко и важно смотревшим большим глазам". Беременность женщины "особенно заметна" для Толстого не по обезображенному телу, не по огромному, оскорбительно-уродливому животу, а по глазам, приобретающим какую-то совсем новую красоту, важную и торжественную.