Когда Ильин становится за руль, капитан просит меня зайти к нему. При хорошей видимости в океане впередсмотрящий не нужен, и теперь на каждой вахте мы читаем канадскую промысловую карту, которую передал нам датский лоцман. Эту карту еще из Риги капитан по радио заказал в Копенгагене.
На карте — побережье Канады, остров Ньюфаундленд, прилегающие к ним морские районы. Большая Ньюфаундлендская банка, расположенная миль за двести пятьдесят — триста от канадских берегов, — крупнейшее в мире нерестилище морского окуня. Канадцы и ньюфаундлендцы издавна ловили здесь огромными переметами-ярусами, сетями и тралами треску и палтуса. В 1927 году появились норвежские тральцы, а за ними французы. Но трал тогда был несовершенен, лебедки и машины маломощны.
Советские тральщики пришли на Большую Ньюфаундлендскую банку в конце пятидесятых годов. Первые траления дали удивительные результаты — 8—12 тонн морского окуня за три часа. С тех пор наши траулеры — калининградцы, мурманчане, клайпедцы — работают здесь чуть ли не круглый год.
Объяснительный текст к карте сообщает об особенностях грунтов в разных районах банки, о зависимости уловов от времени суток и года, от температуры воды. Но о морском окуне — ни слова.
К ночи качка усиливается. Приходится сажать стулья на цепь.
Океанский вал медленно задирает нос корабля в небо. Мгновение равновесия на верхней точке, стремительный полет вниз, удар, от которого судно содрогается всем корпусом, и следующий вал встает над рубкой белой стеной пены, ослепляет иллюминаторы, прокатывается по палубе и оседает цветным туманом — зеленым справа и красным слева от бортовых огней. Не успеет утихнуть дрожь, как нос снова вздымается в небо.
Картушка то замрет, то завалится вбок, то начнет крутиться волчком.
Упершись левой рукой и ногами в стойку руля, что есть силы прижавшись спиной к полукруглым медным поручням, глядишь в неверное желтое лицо компаса, и мир, как на качелях, со свистом проносится вверх и вниз…
От сильного удара на миг теряю равновесие и машинально хватаюсь за рукоять руля. Судно заваливается на десять градусов. С трудом вытягиваю его обратно на курс.
Сменившись с вахты, захожу в штурманскую рубку, чтобы взглянуть на самописец. Вместо обычной тонкой линии курса — диаграмма, похожая на температурный лист малярика. А вот и след моей оплошности — длинная роспись влево.
— Поглядите, полюбуйтесь! — мрачно басит Шагин, прижимая локтями вахтенный журнал.
По пустынным коридорам от переборки к переборке, как пьяные, добираемся с Ильиным до своих коек. По кубрику ползает лунный свет. В иллюминаторе то синее звездное небо, то черно-белая вода.
…Открываю глаза и тут же валюсь на спину, а ноги вздымаются к небу. Голова — ноги, голова — ноги. Волна бьет по обшивке. Лунный свет заползает на подушку.
Видно, ветер переменился. Мы идем бортом к волне, или, как говорят на море, лагом.
Четвертые сутки курс 254. И ни одного судна. Девять баллов. Ветер срывает гребни волн. В воздухе бело от брызг.
Девушки укачались. На камбузе только неунывающая Шурочка, пекарь Саша и желтая, едва стоящая на ногах кокша Холина.
— То ли дело на логгерах, — держась за поручни, говорит Шагин. — Какого кока мы там потеряли! Поскользнулся, опрокинул на себя жирные щи. Пока бежали на Фарреры, в Торсхавн, чтобы сдать в больницу, — умер.
— А у вас как сегодня с аппетитом? — спрашивает капитан, не отрываясь от иллюминатора. — Я поначалу сильно мучился. Худел, чернел. Да и теперь еще, когда вернешься из отпуска, в первый шторм полдня ходишь как с похмелья…
Коля Хазин и Миша Строев, рефрижераторные машинисты, одинаково стриженные под машинку, в одинаковых сатиновых костюмах, плотные и ловкие, как молодые медведи, обычно являются в столовую словно по свистку. Хорошо закусить и посидеть за шахматами — их слабость. Но сегодня рефмашинистов едва добудились обедать. Их качка усыпляет.
Эдварс Страутманис — дублер электромеханика — проходит у нас стажировку. Немногословный, улыбчивый, кроме электрических машин больше всего любит народные латышские песни. Выпросив аккордеон у начрада или тралмастера, он что ни вечер подбирает их у себя в каюте. Но сегодня он мрачен, того и гляди разрыдается. Ему качка сообщает трагический взгляд на мир.
Слесарь Покровский, непоседливый, вертлявый, все норовит выскочить на верхнюю палубу. Встанет на спардеке, прокричит на ветер немое «Ого-го!», хлебнет водички и, отряхиваясь, отбивает по трапу чечетку коваными солдатскими башмаками. «Вот жмет! Вот жмет!» Глаза круглые, на лице лихая улыбка. На него качка действует возбуждающе…
Переступив порог матросской столовой, я сразу теряю почву под ногами и под общий хохот лечу к буфетной стойке. Палуба в столовой, густо политая жирным борщом, ничуть Не хуже летнего катка в Лужниках. Шурочка из окошка протягивает мне миску с гуляшем, ложку и кусок хлеба. От борща я предусмотрительно отказался.
Выбрав момент, подкатываюсь с миской к столу и плюхаюсь на вертящийся стул.
На полу осколки посуды, жестяные миски, объедки. Картины перекосились. Обедающие держатся за миски, словно их вот-вот вырвут у них из рук.
По привычке я кладу ломоть хлеба на стол. Он тут же взлетает в воздух. Ильин, изловчившись, отбивает его ко мне. Свой кусок хлеба он зажал в той же руке, что и ложку.
Выдержавшие испытание обедом, глядя на дверь, поджидают.
Моторист Орешкин — опытный едок. С порога он лихо подкатывает к стойке. Уверенный в себе, он и не думает отказываться от супа. Но судно заваливается так круто, что удержать и равновесие и суп невозможно. Орешкин летит под стол, борщ расплескивается по палубе. Плакала его новая роба!
Хохот и шум вдруг обрывается, как перед коронным номером в цирке. В дверях стоит боцман. Но зрелища, которого все ждут затаив дыхание, не получается.
— Эй, на камбузе, дайте сюда соли!
Широко расставив толстые ноги в яловичных сапогах, боцман подъезжает к выдаче, берет соль и рассыпает ее по столовой. Теперь можно не только ездить, но и ходить.
Оглянувшись на вылезающего из-под стола Орешкина, боцман качает головой:
— Прекратите цирк! Шура, дайте мокрые скатерти! Ястребов, что вы сидите, как мальчик, а еще матрос первого класса. Помогите выжать и расстелить скатерти!
По столам, покрытым влажной материей, хлеб, приборы и посуда уже не скользят. К тому же бортовая качка неожиданно сменяется килевой. Капитан, чтобы дать команде пообедать, приказал, на время сменив курс, идти носом на волну. Представление окончено. Можно идти отдыхать.
Первый трал
До промысла еще миль двести — меньше суток хода. До нас уже долетает его хриплый перетруженный голос.
— Хэллоу, Боб! Хиа ай эм. Фифти файф — фифти сикс. Хау а зе катчез? Хэллоу, Боб!
— Джек! Хэллоу, Джек! Ту тонз — зе ласт. Кам ниэ. Зерз биг халибут. Хэллоу, Джек![5]
Звучащая в наушниках отрывистая речь канадских промысловиков, неведомых Боба и Джека, действует на нас, как удар хлыста на лошадь. До предела доходит нетерпение, знакомое каждому, кто хоть раз спешил с удочкой к тихой речке: где-то уже ловят.
Но хотя ветер улегся, раскачавшийся океан не желает подпускать нас к заветным нерестилищам — волны тормозят бег корабля.
Проходит еще шесть часов, и в радиорубке раздается русская речь. Не дистиллированно-правильная речь дикторов московского радио, а окающая вологодская, мягкая южнорусская, гортанная кавказская. И эта неправильность делает ее живой, горячей, как прикосновение руки.
— Тимофей Николаевич, я решил сниматься сегодня. Дайте добро.
— Обождите, пока уляжется волна. С триста пятого нужно снять больных. И передать автоген на двести восьмидесятый.
— У нас туго с топливом. Тимофей Николаевич, долго ждать не можем.
— Не прибедняйтесь. На двести восьмидесятом к тому же мало ваеров. Придется вам отдать свои. Договоритесь сами, я послушаю.
— Триста пятый! Триста пятый! Сколько там у вас людей идет в порт?
Разговор, который мы слышим, мало чем отличается от оперативной летучки по заводскому селектору. Но среди океана, у берегов чужого континента, когда совещающихся разделяет не стол, покрытый сукном, и даже не стены цехов, а мили и мили да штормовые валы, он звучит для нас как стихи.
Каждый день в один и тот же час капитаны наших судов садятся у радиопередатчиков, чтобы сообщить друг другу о дневном улове, попросить технической помощи, посоветоваться, узнать прогнозы и результаты промысловой разведки. Ведет совещание флагман.
Сейчас на промысле большая флотилия мурманчан и несколько калининградцев. Ведет совещание мурманский флагман «Ашхабад».
— Может, подключимся, Петр Геннадиевич? — не выдерживает Прокофьич.
— Зачем мешать?.. Неудобно. Они ведь назвали квадраты…
Наши промысловые карты разделены на квадраты. Каждый обозначен условным номером.
Послушав совещание, капитан решает сменить курс. Мы идем на банку Флемиш-кап к мурманчанам.
— А сколько они там берут, Петр Геннадиевич? — интересуется Шагин.
— Сообщают, три-четыре тонны за подъем. Очевидно, так оно и есть.
— Да. Здесь совещаться нетрудно. Банка большая — всем места хватает. То ли дело на логгерах… Попробуй скажи правду — и на хороший улов налетят как шакалы. Раз выметали мы порядок еще засветло. А поднялись на рассвете, — елки-моталки! За ночь логгеров десять понабежало. Где свои, где чужие — сам черт не разберет… «Тяни какие поближе…» Выбрали мы сетей пятнадцать, а соседи орут: «Жулье, так вас перетак, наши порядки воруете!» Наш кеп, на что был честен — до глупости, и тот стал после этого похитрее. Нападет на косяк, сделает два дрейфа и только на третий день сообщает.
— Всякое бывает, — говорит капитан. Глаза у него делаются озорные, горячие. — Но только это доказано — как у Фаррер ни тесно, работать в одиночку накладнее. Больше за рыбой пробегаешь, чем возьмешь…