Возможно, Алик Адамов да и Володя Проз располагают более обширным запасом сведений и прочитанных книг. Но беда в том, что, умея куда меньше, они считают, будто этот запас сведений, да еще подтвержденный бумажкой с печатью, сам по себе дает им право на какое-то положение среди тех, кто таковыми не располагает.
Я знаю семьи, где родители, сами работая всю жизнь, буквально оберегают детей от всяких бытовых обязанностей. «Их дело, мол, только учиться». Понемногу молодой человек начинает думать, будто стоит запомнить добытые другими знания и удачно их изложить, чтобы жизнь превратилась в ровное восхождение по ступенькам экзаменов из класса в класс, из должности в должность. А ежели восхождения не происходит, значит, их несправедливо обидели, обошли.
Представление это в школе, как ни странно, укреплялось. Здесь говорилось много слов о пользе и красоте труда, но практическая работа сводилась к запоминанию возможно большего числа сведений, из всех человеческих способностей тренировалась и подвергалась проверке главным образом память. Вот и являлись в самостоятельную жизнь люди, которые умели учинить «разбор образов» Онегина и Печорина, но не понимали поэзии, «проходили» двигатели внутреннего сгорания, но не умели управлять мотоциклом, помнили дату открытия Америки, но не умели плавать.
Учеников стали привлекать к производству вещей. Но система словесного воспитания живуча. На уроках литературы разбором «характерных черт представителей», сиречь тех же «образов», по-прежнему подменяется разговор о красоте и уродстве человеческих отношений, о разнообразии возможностей человека, о чудесах искусства. Конкретные противоречия жизни, с которыми школьники сталкиваются на том же производстве, редко становятся предметом откровенных обсуждений.
Запоздалое формирование характера — одно из последствий системы словесного воспитания, преодолеть которую необходимо чем скорее, тем лучше, ибо самостоятельность мышления — главное требование, которое время предъявляет молодым.
Часам к четырем дня, прогнав по небу бесчисленные стада облаков, ветер начинает ослабевать. Солнце дробится в брызгах, судно ореолом окутывает рассыпающаяся и вновь возникающая радуга, рябые валы слепят яркими бликами.
Пора выбирать трал. Снова выбегаем с Бичуриным на правый кормовой отсек, сажаем доски на цепь, удачно увертываемся от волны и бежим назад.
Судно взлетает вверх, и далеко под ногами в семиметровой теснине между волнами появляется, вся в белой пене, крутобокая красная туша кутка. В нем тонн восемь, не меньше. Видно, в шторм и рыбе хочется прилечь на твердый грунт.
Бичурин и Доброхвалов у самого слипа, окатываемые волной, подводят строп под горловину трала. Мое дело — поднести им вытяжной конец.
Хватаю увесистый гак, перекидываю стальной трос через плечо и бегу к ним от траловой лебедки. Палуба играет под ногами, трос тянет назад.
Подцепив строп гаком, прыгаем в разные стороны за промысловые бортики. Строп стягивает горловину в жгут. Натянувшаяся струна троса дрожит.
Тугой длинный куток, переваливаясь с боку на бок, упираясь круглыми кухтылями, тысячами ощерившихся плавников, медленно ползет по слипу. И у самой палубы останавливается.
Скорей! От рывка на волне стальная нитка стропа может перерезать горловину трала.
Сидя на корточках, Бичурин с Доброхваловым подводят под трал еще один строп. Я бегу к ним со вторым вытяжным концом.
Еще усилие — и распираемая изнутри восьмитонная кровавая колбаса перекатывается по рабочей площадке. Когда всем своим весом она наваливается то на один, то на другой промысловый бортик, зрители невольно подаются назад.
Серов и Проз становятся за грузовые лебедки, опускают гак над центром палубы. Доброхвалов, улучив момент, вскакивает на куток и, оседлав его, пытается поймать со свистом раскачивающийся гак; тут нужно искусство не меньше, чем для того, чтобы на полном скаку сорвать с места баранью тушу.
Но вот гак зацеплен, лебедчики чуть приподымают хвост кровавой колбасы над палубой.
Доброхвалов уже внизу — ломиком расстегивает гайтан и отскакивает в сторону.
Освобожденная рыба, разом застучав хвостами, трепеща расплескивается по палубе. Но основная масса ее по-прежнему в кутке.
Пока Доброхвалов с лебедчиками заводят гак поближе к горловине трала, чтобы снова приподнять куток, мы со скребками в руках выстраиваемся у люка.
Удар, корма задирается вверх, и мы спешим загнать рыбу в люк. Нос медленно поднимается над кормой, и, упершись скребками в палубу, мы не даем рыбе вылиться по слипу в океан. Сзади накатывается волна, спереди — рыба.
С каждым разом окуня у люка становится меньше.
В погоне за рыбой я все дальше отхожу от слипа, пока не оказываюсь между кутком и промысловым бортиком… Дальнейшее происходит в одну секунду.
Перекрывая шум волн, Серов истошным голосом выкрикивает мою фамилию. Я поднимаю глаза… На меня стремительно валится огромная, выше человеческого роста, красная туша. Когда до нее остается меньше метра, оттолкнувшись скребком, как шестом, я делаю отчаянный прыжок назад, через бортик, и не успеваю еще коснуться палубы, как многотонная масса рыбы дважды переламывает у меня в руках, словно спичку, толстое бревно скребка, раз — о настил и еще раз — о бортик.
Сидя под фальшбортом, недоуменно верчу в руках расщепленный кусок древка.
Ко мне подскакивает Доброхвалов. Глаза у него круглые, бешеные.
— Чего рот разинул?! Сколько раз говорил — не заходи за куток! Твое счастье!..
Только теперь начинаю соображать, что произошло. Разворачиваясь на обратный курс, капитан поставил судно бортом к волне. Куток заскользил по палубе. Еще миг — и я был бы расплющен в лепешку.
Это увидели все — штурман и капитан на мостике, и зрители, и добытчики. Но среагировать успел только Серов. Хорошо еще, фамилия у меня короткая.
Не успей Серов предупредить меня криком, лежать бы мне теперь на палубе, как окуню…
Я гляжу в его сторону. Но Серову уже не до меня. Люк забит окунем до отказа, и куток переводят к бункеру на левом борту. Словно подталкивая груз плечом, Серов стоит за лебедкой, весь подавшись вперед.
Когда, устало громыхая сапогами, мы после вахты бредем по коридору, я подхожу к Серову.
Он смеется:
— Ну, брат, и сиганул же ты через бортик — мастер спорта позавидует!..
Голос у него охрипший.
После чая мы с акустиком собрались сыграть партию в шахматы. Но по дороге доктор зазывает нас к себе. В его просторной одноместной каюте и диван, и столик со стулом, и шкафчик для книг, и умывальник. Словом, все удобства, кроме одного — не с кем поговорить.
— Послушайте, зачем вам, боже мой, понадобилось работать на палубе? Для чего рисковать собой?!
Доктор, оказывается, наблюдал за выборкой с мостика. Он искренне расположен ко мне, в его голосе звучит беспокойство. Но мне не хочется говорить. Я молча расставляю на доске фигуры.
— Я понимаю, Доброхвалов, Серов, Бичурин — это их дело. Они моложе вас и расторопнее…
— На палубе ты и правда похож на медведя, — подтвердил Олег.
— Вот видите! Зачем это вам? Ведь вы человек интеллигентный…
Интеллигентный человек… Будто в наше время для работы руками не нужна голова. Будто можно быть настоящим интеллигентом, не умея работать руками…
— Право же, становитесь снова за руль. Я уже говорил капитану…
— Напрасно! Я вас не просил…
Неизвестно, чем кончился бы наш разговор, если бы в этот момент глухой, но мощный удар не потряс судно. Неужели опять загробили лебедку?
Мы с Олегом выбегаем поглядеть, что случилось.
На рабочей палубе все в порядке.
— Где-то в машине, — говорят добытчики.
Мы возвращаемся по коридору, и тут спикер разносит по судну:
— Доктора срочно в машину! Доктора срочно в машину!
Яков Григорьевич, переменившись в лице, выскакивает из каюты.
Минут через десять устный телеграф сообщает: «Взорвался компрессор. Ранены второй механик Караваев и моторист Уколов».
Ловись, рыбка
Освещенная прожектором палуба, раскачиваясь и дрожа, висит в темноте. Щербатая луна то подскочит к зениту, то закружится по небу, то ударит вприсядку у самого борта. Огни соседних траулеров взвиваются вверх, подрагивая висят в воздухе, камнем падают ко дну. Поди разберись — где вода, где небо.
Ветер утих. Лишь по тому, как ускользает и снова бросается под ноги палуба, да по грохоту принайтованных к бортику грунттропов чувствуется, какая в океане зыбь.
Трал растянут над палубой. Его крылья с застрявшими в ячее, побелевшими на воздухе окунями лежат у лебедки, хвост, подцепленный гаком, висит у слипа, между грузовыми лебедками.
Впервые мы добыли за день свыше пятнадцати тонн свежака. Но тралу изрядно досталось. Выметав за корму второй, запасной, мы заняты текущим ремонтом.
Алик с Володей готовят запасные стропы. Серов, Бичурин и Доброхвалов залатывают дыры. Валентин Белощек выстукивает, слово врач, кухтыли. Сплющенные давлением, налитые водой, треснувшие нужно заменить новыми.
Кухтыли навязываются на сеть, как пуговицы на ножках. Продернув через металлические ушки веревку из сизальского волокна, ее крепят на канате особым узлом, чтобы не скользила, а затем обматывают ножку тугими витками.
У Белощека витки ложатся ровно, ножка получается крепкая, упругая. У меня же кухтыль никнет, как перезрелая ягода. Пока я вожусь с одним, Белощек уже подвязал три. Поглядев на мою работу, он приходит мне на помощь.
В порт Белощек приходил по утрам из города помятый, с землистым лицом, весь какой-то дерганый, брезгливый. За завтраком бухнет столовую ложку масла в пол-литровую кружку густого коричневого чая, выпьет — и пошел работать.
Но в море, в отличие от остальных, Белощек стал мягче, ровнее, на лице его даже появился румянец.
Белощек старше остальных добытчиков — ему уже двадцать девять. Служил на флоте, демобилизовался. И вот четыре года ходит на рыбацких судах.