Да здравствуют медведи! — страница 27 из 70

Не дурные ли законсервированные легенды помешали мне сразу увидеть его таким, какой он смотрит с портрета в нашей кают-компании? Открытый всем ветрам. Но на любом ветру берегущий в себе звонкую тишину родных полей… Интимный, лирический смысл, заключенный в этом имени для рыбацкого корабля, я начал понимать только в океане…

Мы расходимся левыми бортами. И, заглушая голос старпома, читающего стихи, которыми поэт три десятилетия назад прощался с Сергеем Есениным, раздается оглушительный приветственный бас «Маяковского».

Старпом тянет ручку тифона. И «Сергей Есенин» отвечает высоким, хватающим за душу тенором.

— Чтобы, умирая, воплотиться в пароходы, строчки и дела, — негромко произносит акустик, провожая глазами скрывающийся в дымке траулер.

— Да-а, — в тон ему подхватывает старпом. — А все-таки он непонятен.

— Вот те раз! Сами только что читали на память его стихи…

— Отдельные вещи у него замечательные. Недаром они вошли в хрестоматии, а вот остальные…

— Говоря начистоту, Маяковский действительно непонятен, — подтверждает Лагин.

— И его любовные стихи?

— Таких он вообще не писал, — строго замечает инспектор, — мы его ценим за то, что он отразил эпоху… Но стихи? Ни музыки, ни рифмы, — одно слово — ф у т у р и з ь м.

— Скажите, — не выдерживаю я, — а что такое футуризм?

Но инспектора на бобах не проведешь — он «кадры» знает.

— Это вам лучше знать — на то вы и учились!

Акустик, усмехнувшись, пожимает плечами: чего, мол, с ним спорить.

И верно, с нашим инспектором спорить трудно. Но откуда, думается мне, когда заходит разговор о литературе, берется такой непререкаемый тон? Ведь, скажем, если Лагину непонятна теория относительности, ему не придет в голову винить в этом Эйнштейна?..

Старпом признался как-то, что не любит и не понимает симфонической музыки, но именно признался как в собственном недостатке. Отчего столь низок авторитет поэта, даже такого, как Маяковский, чьи стихи вошли во все хрестоматии, что ежели его произведение покажется непонятным, то, значит, и понимать там, мол, нечего?

…Встреча с «Маяковским» переключила на поэзию и матросские разговоры.

— В Москве у памятника на площади Маяковского каждый вечер митинговали, — говорит Володя Проз. — В отпуск ездил — сам видел.

Он лежит на койке, подперев голову локтем. Глаза у него круглые, чуть навыкате. И от этого лицо его кажется всегда удивленным.

Иллюминаторы задраены. Душно. Алик Адамов, раздвинув полог, бренчит на гитаре, свесив волосатые ноги с верхней койки.

— Верите ли? Снег идет, холодно, — продолжает Володя. — А толпа стоит, стихи слушает. Девчонка одна сначала Маяковского читала, а потом свои…

— Там небось только такие и собираются. Ты-то своих стихов не читал? — усмехается Покровский.

Он сидит за столом, подобрав под себя ногу в солдатском ботинке, привалившись к углу, чтоб не мотало. Ворот рубахи расстегнут. В стекло иллюминатора, прямо над его стриженной под машинку головой, то и дело шлепает волна.

— Зря!.. Я бы непременно прочел. Чего тушеваться?

— Ты бы, ясное дело, не стушевался. Если б только писать умел…

— А я умею. Да если хотите, у меня один стих даже «Комсомольская правда» поместила…

— «Вы такое загибать умели, — запевает под аккомпанемент гитары Алик Адамов, — что никто на свете не умел…»

— Не верите? Я в армии все два года в ансамбле прокантовался. Пел, плясал. А раз для конферанса понадобились к празднику стихи. Надо, — пожалуйста… Ребята советовали в армейскую газету послать. Но я не дурак. Ведь стихи-то эти я из плакатов в красном уголке составил. В армейской газете на стенке те же самые плакаты висят… Послал в «Комсомолку» — и порядок.

— Ну и халтурщик же ты, Покровский! — брезгливо цедит Володя.

— Это я халтурщик? Ты, Колобок, и впрямь поэт. В облаках витаешь, а газет не читаешь…

После обеда капитан выходит в рубку со старым номером «Огонька».

— Вот послушайте! И читает стихи.

Из штурманской показывается старпом с карандашами в руках.

— Позвольте, Петр Геннадиевич, — говорит он, когда капитан умолкает.

Старпом берет журнал, пробегает глазами стихотворение и жирно подчеркивает последние строки:

Ты сначала попаши,

А потом уже пиши!

— Точно сказано! Пишут, а дела не знают… Уши вянут!

Капитан с любопытством поглядывает на меня. Очевидно, у них со старпомом тоже был спор о литературе. И он ждет, что я на это скажу… Ничего не поделаешь, назвался груздем — полезай в кузов. Разве среди литературной молодежи, в особенности среди поэтов, не бытует еще если не высказываемое вслух, то молчаливо подразумеваемое убеждение, что одной талантливости да профессионального умения пользоваться приемами достаточно, чтобы стать «инженером человеческих душ»? Будто можно душу понять, не зная дела, которым она живет.

— Что говорить, — внушительно замечает Лагин, — не знают наши писатели жизни!

— Послушайте, Виля, разве есть живые люди, не знающие жизни? Все дело в том, какой жизнью они живут…

Я рассказываю об Илье Сельвинском — красногвардейце и агенте по заготовке пушнины, участнике челюскинской эпопеи и охотнике на тигров, поэте и фронтовике. О Ярославе Смелякове — фабричном комсомольце и солдате финской войны, поэте трагической личной судьбы. О Валентине Овечкине, члене курского обкома партии, чьи произведения служат темой колхозных собраний. О Ефиме Дороше, который вот уже много лет живет в райцентре, из года в год публикует свой «Деревенский дневник» — общественную и человеческую историю современного села. О Владимире Тендрякове, который каждое лето пешком проходит всю «свою» Вологодскую область, о поэте и прозаике Владимире Солоухине и его «Владимирских проселках», очеркисте Михайлове, объехавшем по меридиану весь земной шар, Юхане Смууле — авторе рассказов о родном ему острове Муху, проделавшем антарктическую экспедицию… А Виктор Конецкий — штурман дальнего плавания, Анатолий Приставкин, работавший на стройках Сибири и написавший о своих товарищах отличную книгу?..

Да мало ли у нас писателей, чьи биографии — сама жизнь, а книги — серьезные раздумья о ней. Я ведь называю только первые пришедшие в голову имена.

Как же плохо в пылу литературной полемики, увлеченные распределением писателей по табелю о рангах, распоряжаемся мы тем богатством, которое у нас есть, если вот такой двадцатисемилетний инженер, как Лагин, из всех оценок нашей литературы запомнил только одну: «Писатели не знают жизни».

Да что говорить о молодых авторах! Возьмем того же Маяковского. Нет, пожалуй, такой газеты, которая бы хоть раз в году не посвящала ему юбилейной статьи. Но уровень аргументации, перечень произведений, о которых идет речь, и набор цитат в таких статьях редко выходят за пределы хрестоматии. И вот читателю, который привык к усыпляюще-нормативному суждению о литературе, попадается томик поэта со стихами, отнюдь не подходящими под хрестоматийные нормы, а иногда действительно сложными… Казалось бы, вот оно, счастье, — возможность самостоятельного открытия поэзии. Но сможет ли такой читатель узнать его? В искусстве, как и в жизни, счастье требует подготовки, — без труда не вытянешь и рыбки из пруда…


Тугая волна воздуха прокатывается по рубке.

— Петр Геннадиевич, самолет! — кричит с порога стармех.

Все выбегают на крыло.

Я слышу нарастающий рев авиационных моторов. Закрывая собою солнце, над носом мелькает серая тень. В груди появляется полузабытое, но до отвращения знакомое сосущее чувство.

Гул уходит за корму. Снова нарастает.

Пересекая курс, над самой водой с ревом проносится двухмоторный самолет. Но вместо черно-желтого креста на фюзеляже почему-то белая пятиконечная звезда в синем круге. И латинские буквы «Navy». Они возвращают меня к действительности. «Военно-Морские Силы Соединенных Штатов».

— Ишь, мерзавец, нашел забаву! — возмущается старпом.

Самолет, развернувшись, набрал высоту, направляется к траулеру, работающему в миле от нас. Круто снижается, словно идет на него в атаку, и отворачивает в самый последний момент… Снова заходит на круг, снижается. И, взмыв в небо, берет курс к виднеющимся на горизонте другим нашим траулерам.

— Чего ему надо?!

— Запишите в журнал, — приказывает капитан. — Пятнадцатого октября в шестнадцать двадцать, находясь в международных водах… Координаты… подвергся облету двухмоторного военного самолета Соединенных Штатов, имитировавшего атаку… Номер не разобрали?

— Я его поймал в объектив, — откликается стармех. — Сейчас проявим, разберем…

— Передайте на берег!

— Шифровкой?

— Да нет — в открытую… Пусть послушают, — может, совестно станет, если есть еще у них совесть…


А Вилю Лагина разговор о литературе, кажется, задел за живое. Он является в рубку вместе с акустиком на вахте Дзигана часа в три ночи. И сразу берет быка за рога.

— Вот вы говорите: труд, работа. А я беру книгу, когда уже наработался, и читаю для удовольствия…

— Что же, одни находят удовольствие в том, чтобы узнавать каждый день что-то новое, другие испытывают его, когда им чешут пятки…

— А третьи ходят в море для удовольствия.

— Верно, — смеется Жора и хлопает Лагина по плечу. — Так сказать, пассажирики, туристы…

— А вы что, без удовольствия в море ходите?

— Мы для заработка ходим! Понятно? — с вызовом говорит Виля. — Кажется, принцип материальной заинтересованности покуда не отменен?! Так вот, мы ходим в море для денег, чтобы жить…

— Какое уж тут удовольствие, — подтверждает Жора, — вахта, сон, обед, вахта. А для матросов тем более — сами знаете…

— В чем же, по-вашему, удовольствие?

— В том, чтобы себе ни в чем не отказывать! Захотел выпить — взял пол-литра, захотел машину — купил, в театр — пожалуйста, на курорт — сел да поехал… Удовольствия все на берегу…

— Жаль мне вас! — вдруг говорит акустик. В голосе его такое неподдельное сочувствие, что в рубке воцаряется молчание.