Корев терпеливо ждет, когда она придет в себя. Потом подбрасывает ее в воздух. Распластав крылья, ласточка летит к солнцу.
— С добрым утром!
Красный свитер плотно обтягивает грузную фигуру боцмана. Лицо у него свежее, выспавшееся. Каждый день он просыпается раньше других, чтобы получить у старпома «добро» на новый день и новые работы.
Захлебываясь, дребезжит авральный звонок.
— Команде вставать! Команде вставать! Сегодня пятница, шестнадцатое октября. Волнение два балла…
В кубриках просыпаются. Бегут к умывальникам. Голый до пояса стармех выходит на верхний мостик делать зарядку.
С припухшими от бессонницы глазами ты идешь спать. Ты привел корабль в новый день. И можешь вручить его товарищам.
Шкерщики
На промысле окуня после добытчиков это вторая матросская специальность. И самая массовая. Когда рыбы — навалом, шкеркой приходится заниматься и палубной команде, и даже командирам. Так что, худо-бедно, шкерить должен уметь всякий. Но классный шкерщик…
Впрочем, я, кажется, еще не объяснил, что слово «шкерить» на общелитературном языке означает «потрошить». Быть может, иной ревнитель чистоты русского языка сочтет это слово сорным. Но пусть он тогда, работая шкерщиком, попробует представиться по специальности… Слово «потрошить», обросшее слишком далекими от прямого смысла общественными ассоциациями, лишено к тому же и точности термина — мало ли кого и зачем можно потрошить? Шкерят же только рыбу.
Длинный деревянный стол, розовый от впитавшейся рыбьей крови, освещен мертвым электрическим светом. За столом, на возвышении, прикрытом частой стальной решеткой, стоят восемь человек в нитяных перчатках, нарукавниках и клеенчатых фартуках.
Два желоба. Один над столом, полный рыбы. Другой желоб — у нас под ногами, по нему текут вниз к утильным установкам рыбьи внутренности, распространяя по всему цеху въедливый кислый запах.
Параллельно столу движется бесконечная лента транспортера, доставляющего обезглавленную и вышкеренную рыбу — «колодку» — к моечной машине.
Стук пузатых шкерочных ножей, удары головорубных тяпок, шлепки рыбьих тел, плеск воды, гудение механизмов, голоса матросов, отраженные стальными переборками, сливаются под низким потолком — им для нас служит рабочая палуба — в однообразный банный гул.
Один из курсантов-судоводителей, работающих в рыбцеху, пожаловался капитану: хороша, мол, практика, если за весь рейс я даже в рубке не был ни разу. И старпому скрепя сердце пришлось на время поменять нас местами.
— Рыбу клади хвостом от себя — исколешься… Сунь большой палец заместо отрубленной головы под хребет… Прижми другими спинной плавник… От себя, от себя, говорил ведь, — уколешься. Теперь вводи нож и — раз! Вспарывай до анального плавника… Дальше — будет брак, ближе — придется перепарывать, все лишнее движение… Теперь внутренности прочь!.. Нож в руке не перекладывай. Поверни слепой стороной, веди с нажимом и только под конец ковырнешь острием, чтобы кишки отцепить… Следи, чтоб чисто было, без пленки, — это второсортица… Вот и колодка готова!
Арвид отворачивается, считая инструктаж оконченным. Около него скопилась уже порядочная груда рыбы. Несколькими массирующими движениями он выстраивает перед собой обезглавленные подергивающиеся тушки. Одна за другой, мелькнув в воздухе хвостом, они начинают шлепаться на транспортер. И раз — брюхо вспорото. И два — кишки долой. И три — рыба на транспортере. И раз. И два. И три.
Невзрачный, тихий, с длинным висячим носом на тонком лице, Арвид Лейманис вне работы выглядит среди других мастеров, здоровяков и балагуров, гадким утенком. Но за разделочным столом…
Широко расставив ноги, он легко переносит вес тела в нужном направлении и, кажется, работает играючи, весь во власти трехчастного вальсирующего ритма. Руки у него ходят плавно, не спеша. Ни одного лишнего движения. И раз, и два — рыба! И раз, и два — рыба!
Через минуту с первым десятком покончено. Раскладывая такими же ровными пассами второй, Арвид мельком посматривает в мою сторону.
«Обработчик, помни! Матрос первого класса должен шкерить семь-девять рыб в минуту, второго класса — пять-шесть!» — вспоминается мне плакат, висящий в столовой.
— Ничего, привыкнешь, пойдет! — спокойно замечает Арвид в ответ на мою извиняющуюся улыбку.
Слева от меня стоит Нырко, долговязый, стриженный под машинку парнишка-курсант.
— Салют кишкодрателям! — подняв руку с ножом, приветствует он мое появление. Слово это не менее оскорбительное, чем «салага». Так шкерщики по традиции именуют новичков. Что ж, Нырко имел на это право — он все-таки простоял за разделочным столом весь рейс.
Но Арвид так на него глянул, что он сразу осекся и больше не пытался упражнять на мне свое остроумие.
Работает Нырко неровно — то медленно, будто во сне, то, спохватившись, быстро, с остервенением. Мое соседство не доставляет ему удовольствия. Три шкерщика должны управиться с рыбой, обезглавленной одним головорубом. Если кто-либо из них мешкает, остальным приходится работать за него.
Головорубом у нас Гудзик, тот самый, с дипломом штурмана в кармане и с недоплаванным цензом.
У него другой темп и другой размах. Одним широким движением — вперед, вверх — он надрезает хрящ, соединяющий рыбью голову с брюхом, — «колтычек» — и заносит тяпку. Вторым, резким — вниз на себя — отделяет голову от туловища. И раз! И раз! И раз! Взлетает и падает тяжелая тяпка. И раз! И раз! И раз! Головы — в одну сторону, туловища — в другую.
Алые брызги все гуще ложатся на зарешеченные матовые колпаки электрических ламп, на окрашенные суриком трубы под потолком, на фартуки и лица матросов.
Вздрагивающие, подпрыгивающие тушки громоздятся одна на другую — мы не успеваем их потрошить. Гудзик переводит взгляд с груды обезглавленной рыбы на руки шкерщиков. В его птичьих глазах довольная усмешка. Он стягивает с руки черную от крови перчатку. Оттопырив два пальца, осторожно лезет в карман брюк, вынимает пачку «Примы». Берет из нее губами сигарету. Закуривает и соскакивает с возвышения.
За спиной раздается шипение точильного круга.
Нырко, метнув в мою сторону косой взгляд, судорожно убыстряет темп в надежде, расправившись с рыбой, тоже успеть покурить. Но когда перед ним остается всего лишь две тушки, Гудзик снова вспрыгивает на помост.
Груда рыбы опять начинает расти; медленно, но верно.
Арвид наклоняется над столом и кричит Нырко:
— Пошли, что ли?
Потом жестом показывает, чтоб я занял его место, а сам становится рядом с Нырко. Они разделяют между собой операции. Точно так, как рассказывал первый помощник со «Льва Толстого». Нырко вспарывает, Арвид потрошит. Теперь каждому вместо трех движений приходится делать два. Темп возрастает в полтора раза. Но утомляемость — в несколько раз: всего два движения, работают одни и те же мышцы, только они.
Проходит час. Второй. Колпаки на лампочках, трубы облеплены черными сгустками рыбьей крови. По лицу Нырко, прокладывая дорожки среди ложных ссадин, течет пот. Рыбьи головы с вытаращенными глазами, вспоротые животы, растопыренные плавники, розовые нити кишок, извивающиеся хвосты, мелькая перед глазами, сливаются в сплошную движущуюся массу… А бункер все выплевывает и выплевывает рыбу, словно ей нет конца.
Ноги начинают скользить по решетке, разъезжаться. Чтобы не уснуть, приходится то и дело хвататься за стол. Не сразу соображаю, что началась качка.
— Перекур! — кричит Арвид.
С усилием разгибаю спину, схожу с помоста. Матросы полощут под краном почерневшие перчатки, моют окровавленные лица. От едкого запаха кишок щиплет глаза. С наслаждением затягиваюсь сладким дымком сигареты.
Арвид, приподняв решетку, сильной струей заборной воды из шланга промывает засорившийся утильный желоб.
— Цик?[8] — спрашивает Гудзик.
— Четри…[9]
Всем понятно и без перевода: мы сделали четыре тележки рыбы. Каждая тележка — четыреста сорок килограммов. Значит, через наши руки уже прошло около двух тонн.
— Давайте, ребята, — говорит Калнынь, — осталась одна тележка, не больше…
Вахта шестичасовая. Если успеем кончить раньше, можем раньше идти отдыхать — ночью рыба идет плохо.
— Не стоит торопиться. В двенадцать новый подъем а уж тонну-полторы как-нибудь и ночью возьмут, — равнодушно замечает Ямочкин.
После неудачи, которая постигла его за рулем в Ирбенском проливе, мы с ним встречались только в столовой. Кивнув, он садился за стол, истово, с крестьянским уважением к себе и к обеду, съедал положенную порцию и уходил в кубрик.
Завидев меня в рыбцеху, он слегка сощурил глаза:
— Пришел пошкерить?
На его скуластом красном лице шевельнулось что-то похожее на любопытство и тут же кануло в неподвижной степенности.
Глядя на его тяжелое, герметически замкнутое лицо, я почему-то вспоминаю историю, услышанную от матросов на «Льве Толстом». Когда они пришли на промысел, к ним с другого судна, которое, набрав груз, должно было возвращаться в порт, попросились два шкерщика. Обработчики были нужны, и потому их охотно взяли. Вид у малых был странный — бороды, длинные, до плеч, волосы. Ну чисто попы, не матросы. Жили они молчком. Объясняться предпочитали жестами, междометиями.
Дней через десять, когда судно, с которого их списали, вернулось в порт, с берега пришла радиограмма, требовавшая немедленно отправить обоих на первом же покидающем промысел корабле, будь то мурманчанин, клайпедец или калининградец. Узнав об этом, оба шкерщика заявили, что высадить их удастся разве что силой. Это вызвало подозрения. Но все оказалось проще.
Пересаживаясь с траулера на траулер, оба малых вот уже два года не были на берегу, и врачи опасались за их рассудок.
С большим трудом удалось вытянуть из них, что они решили пробыть в море не меньше трех лет. Вначале, мол, было трудно, особенно первый год. А потом привыкли. Парни они молодые, здоровые, режим постоянный — двенадцать часов работы в рыбцеху, сон, еда. И никаких забот — ни о квартире, ни об обеде, ни об одежде. Работали они хорошо, чего еще?