Да здравствуют медведи! — страница 30 из 70

А цель у них была одна — сто тысяч чистыми.

«Толстовцы», заинтересовавшись, стали считать. Выходило, что свои сто тысяч они уже взяли. Но тех это не убедило. Пружина была закручена на три года, они втянулись и уже не могли остановиться…

Арвид трогает меня за плечо:

— Подстели под ноги рогожку! А то еще на нож напорешься!

Я следую его совету, работать и в самом деле становится легче — ноги перестают разъезжаться по скользкой от рыбьих кишок решетке.

Ямочкин оказался прав. Через час, когда напор рыбы из бункера начал ослабевать, над нашими головами загрохотали громы.

Нырко поднимает глаза:

— Ишь, крокодилы, — тянут!

Когда оглушающий грохот катающихся по палубе грунттропов стихает, сверху доносятся частые металлические удары и осипший голос Игоря:

— Эй! Люк откройте! Откройте люк, кишкодратели!

Гудзик соскакивает с помоста. Нажимает красную кнопку на переборке. И с плеском, похожим на аплодисменты, добыча льется в бункер, доверху заполняя подпрыгивающими телами желоб над разделочным столом. Тонны полторы действительно будет.

Руки уже ходят сами собой, независимо от тебя. Кажется, и во сне они будут продолжать шкерку: и раз — вспорото брюхо, и два — внутренности прочь. И три! А, черт, кишка оборвалась… И четыре — рыба на транспортере.

Может, до конца вахты мы справились бы и с этим подъемом, но темп спадает.

— Музыку! — кричит Гудзик.

— Музыку! — подхватывает Нырко и стучит ножом по металлической трубе. Шкерщики один за другим прекращают работу.

— Музыку!

Появляется Калнынь.

— Какая музыка? Скоро час ночи!

Арвид делает широкий жест, приглашая взглянуть на наши лица. Калнынь молча и серьезно оглядывает всех по очереди, уходит.

— Му-зы-ку! — гремит рыбцех. Теперь по трубам стучат все, кроме Ямочкина. Грохот стоит такой, что его слышно, наверное, и в ходовой рубке.

— Начрад не дает музыки без разрешения первого помощника.

— Сходи к помощнику, — говорит Гудзик.

— Сам сходи…

Гудзик снимает перчатки, вытирает руки о штаны и уходит вместе с рыбмастером.

— Му-зы-ку! — неистовствуют матросы. Нырко тяпкой Гудзика и своим ножом отбивает по трубам синкопы. Только Ямочкин продолжает работать.

Наконец из динамика за нашей спиной раздаются ритмичные звуки фокстрота. Тут же на помост поднимается Гудзик.

— Давай! — кричит Нырко.

Звуки, вырывающиеся из динамика, волнами плывут по цеху, подталкивая, поддерживая уставшие руки, распрямляя спины. На лицах блаженные улыбки. А темп, темп куда выше, чем пятнадцать минут назад.


День за днем безостановочным потоком течет по разделочному столу трепещущая кроваво-красная река, розовыми льдистыми прямоугольниками застывает в морозильных камерах, оседает в трюмах рядами картонных ящиков.

С разделочного стола транспортер доставляет готовую и вымытую колодку на фасовочный. Фасовка считается легкой работой, и потому здесь стоят девушки Аусма и Гунта. Набирая рыбу из желоба и укладывая ее в оцинкованные противни — треску к треске, окунь к окуню, мелкий к мелкому, крупный к крупному, они, если есть настроение, поют песни. Когда противень полон, наш «главный фоторепортер» Миша Зеленин ставит его на тележку — эдакую этажерку на колесах, — в каждой по сорок противней. Мишу теперь не узнать — его розовые румяные щеки обрамляет черная норвежская бородка. Мне кажется, он отпустил бородку, чтобы хоть чем-то отличаться от девушек — в цеху все одеваются одинаково.

Нагрузив четыре тележки, Миша вооружается грохочущим, как отбойный молоток, пневматическим «пистолетом» и с помощью сжатого воздуха толкает тележки по зубчатому рельсу к морозильным камерам. Сжатого воздуха иногда не хватает — после взрыва у нас остался только один компрессор, и Мише приходится толкать тележки вручную. Удовольствие маленькое, особенно в штормовую погоду. Пятисоткилограммовая этажерка норовит вырваться из рук, и тогда берегись — начнет «гулять» по цеху, размечет противни с рыбой.

Выстроив тележки у морозильной камеры, Миша нажимает красную кнопку. Медленно расходятся тяжелые, как в бомбоубежищах, герметические двери. Цех окутывается клубами морозного пара.

Теперь не зевай — надо как можно быстрей вывезти тележки с замороженной рыбой и на их место поставить новые. Рефрижераторные механики днем и ночью поддерживают в морозилках тридцатиградусный мороз, и напустить туда тепла — значит удалить срок замораживания.

Из камеры рыба идет на глазировку. Эта работа требует незаурядной физической силы. В нашей смене глазировщиком Гунар — квадратный в плечах, рослый паренек с кирпичным лицом, с длинными рассыпающимися волосами, перехваченными черной тесьмой. Обдаваемый клубами пара, он стоит за столом, на который сверху брызжет теплая вода. Схватив противень с тележки, он подставляет его под воду, переворачивает, снова держит под душем, снимает крышку, с силой грохает об стол с таким расчетом, чтобы оттаявшая от металла прямоугольная льдина рыбы сама подкатилась к упаковщикам, швыряет пустой противень обратно на тележку и берется за новый.

Гунар работает молча, с ожесточением. Тележка за тележкой опоражниваются в одном и том же ритме, словно и усталость его не берет, а ведь проходит через руки Гунара за вахту около двух тонн. Руки у него красные, распухшие, — по рукам всегда можно узнать глазировщика. Покрытые инеем оцинкованные противни леденят пальцы, а сверху льется вода.

Скользящие по столу ледяные прямоугольники — розовые, если это окунь, или серые, если треска, — подхватывают упаковщики, складывают стопкой по три, одевают со всех сторон картоном и передают на обвязку.

Обвязчик, нажав на педаль, приподнимает тридцать три килограмма рыбы на круглой, вырезанной в столе платформе. Два движения, поворот, еще два движения — и можно пришлепывать этикетку: «Окунь мелкий. Рыбмастер Калнынь. Дата».

Теперь остается поднести продолговатый ящик к горке, столкнуть по желобу на два этажа вниз, где его подхватит трюмный матрос и уложит в штабель.

Трюмным работать хорошо. Температура постоянная — минус восемнадцать. Ни пара, ни запаха кишок. Дышится легко, грузить не жарко. И притом нужно раскидывать мозгами — какой ящик куда, окунь к окуню, треска к треске, да так, чтобы качкой не раскидало и свободного пространства не оставалось.

А главное, здесь своей спиной ощущаешь конечный результат работы всего судна. Закончишь ряд, закрепишь его перегородкой — и все: ты последний, кто притронулся к добыче до самого берега.

С труб, покрытых инеем, свисают мохнатые сосульки. Тишина. И только равномерное шуршание ящиков напоминает о том, что мечтать некогда. А то наставятся ящики в желобе на целый этаж, заклинятся, попробуй тогда возьми их…

Но через три дня, когда пальцы мои, исколотые окуневыми плавниками, — то ли от чудодейственной докторской зеленки, то ли сами по себе — стали заживать, Калнынь снова поставил меня на шкерку. Отдохнул, мол, пора и честь знать.


Опять безостановочно течет рыбная река.

Арвид, вначале приглядывавший за мной, вскоре снимает свою опеку. Нырко, которому больше не приходится за меня «вкалывать», перестает метать косые взгляды. Кажется, признали, хотя до настоящего шкерщика мне еще далеко.

Правда, я стал укладываться в норму второго класса — пять-шесть окуней в минуту. Но если Нырко при этом темпе успевает почесать за ухом, перекинуться шуткой с Гудзиком, оглядеться по сторонам, то мне нужно напрягать все свое внимание.

Однако со временем внимание становится чисто механическим. Обезглавленные, но еще подпрыгивающие рыбы уже не воспринимаются как живые, умирающие существа, а превращаются в полуфабрикат, из которого нужно сделать колодку. Внутренности их перестают быть тончайшим аппаратом, созданным природой для поддержания жизни, а становятся только сырьем для рыбной муки.

Глаз автоматически фиксирует размер окуня, посылая рукам импульсы нужной силы, и, если колодка выходит нечистой, нож сам повторяет нужное движение. Голова принимает в работе все меньшее участие, освобождаясь для посторонних мыслей и картин.

…Как-то с дочерью, тоже страстной рыбачкой, — ей тогда было лет восемь — мы поймали двух полуторакилограммовых голавлей, принесли их в деревню и стали потрошить на вкопанном в землю столе. Все ее деревенские знакомцы столпились вокруг и, дивясь добыче, с жестоким мальчишеским любопытством разглядывали перевязанные посредине воздушные пузыри, зеленые мешки с желчью, продолговатые желудки с квелыми пескарями, кривые белые зубы, расположенные в самой глотке. Вместе с внутренностями на стол вывалился маленький кровяной комочек. Мы хотели скормить его набежавшим курам, но вдруг заметили, что он дергается. Замрет на мгновение и снова сжимается. Сердце мертвого голавля продолжало работать.

— Вот видишь, Витька, — сказала дочь своему приятелю, когда оно наконец остановилось, — я говорила тебе, что им больно, если ты вместо кукана просовываешь под жабры толстую палку…

…Есть ли сердце у морского окуня? Должно быть. Но, ошкерив, наверное, уже не одну тысячу рыб, я так и не успел его заметить.

…Конечно же шкерить должны машины. И не потому, что работа эта грязная, неэстетичная, — слишком уж она механическая, отупляющая и непроизводительная. Шкерочные машины для окуня уже сконструированы и проходят испытания. Надо думать, через год-другой профессия шкерщика станет достоянием истории, вроде коногона в шахтах.

А пока на траулере есть лишь филейная линия для трески. Но и она бездействует. Треска идет мелкая, да и немного ее. Чем запускать на час в сутки машины, отрывать людей, удобнее обработать ее вручную вместе с окунем.

Шкерить треску — одно удовольствие: она не колется, брюхо у нее мягкое, податливое. А главное — печень. Чистая, гладкая, налитая, цвета слоновой кости, — так и хочется подержать ее на ладони. Но котел, вырабатывающий из тресковой печени медицинский жир, не очень вместителен, и значительная часть ее идет в утиль.

В этом подъеме трески больше, чем обычно. Элегантная, стройная, как девушка, обтянутая серым платьем.