Тот неторопливо поворачивает голову, смотрит сверху вниз на небритую физиономию Игоря и, проглотив ложку супа, раздельно, на всю столовую произносит:
— Не имею привычки! На каком судне ушел, на том и вернусь!
Траловая команда наседает на Володю — ты, мол, член судкома, сходи к первому помощнику, потребуй собрания. Чего они тянут — всю душу вышкерили. На селедку так на селедку, домой так домой…
Собравшись с духом, словно перед прыжком с десятиметровой вышки, Володя идет к Машенину.
Машенин в своем репертуаре:
— Когда надо будет, тогда и соберем. Кто смелый, пусть сам ко мне зайдет. Мы стихийной демократии не допустим!..
На утренней вахте капитан, выйдя в рубку, говорит, что вопрос о селедке обсуждается на берегу, и спрашивает меня о настроении команды. Я передаю ему беседу Володи с Машениным.
Петр Геннадиевич бледнеет.
— Сегодня же вечером созовем собрание. Надо команде все объяснить.
Через полчаса Машенин, как всегда в берете и с трубкой в зубах, выходит на ют.
— Как настроение, ребята?.. Пойдем на селедку, заработаем?
Ребята безмолвствуют.
А после обеда из порта приходит радиограмма — по окончании промыслового срока идти к Фаррерским островам на лов сельди. Оборудование для разноглубинного лова будет выслано на первой же базе. Оплата будет производиться, как промысловой разведке, — независимо от улова, по среднему заработку в расчете на все управление.
Вечером — собрание. В рубке наедине с ночным морем остаемся лишь мы с Шагиным.
Полчаса напряженного молчания разрешаются взрывом голосов.
Капитан входит в рубку красный, сияющий:
— Ну вот, а вы говорили…
Команда приняла его сообщение «на ура».
Удивительный все-таки у нас народ. Как ни трудно, когда душа уже на берегу, настроиться еще на три недели в море, как ни томились, ни ворчали, а честь корабля оказалась дороже — стыдно возвращаться в порт с неудачей. Да что три недели, задень людей за живое доверием, правдой, скажи им, что будет трудно, еще труднее, но объясни, для чего это нужно, — и нашли бы силы работать еще полгода…
Списываться решили лишь семь человек — почти все по уважительным причинам. И среди них доктор — он пошел в море на время отпуска и должен вернуться на берег в срок.
К полуночи выходим на «бродвей» — в район скопления основной массы наших траулеров. Здесь и в самом деле как на городском проспекте — горят огни, светят прожекторы. Суда ходят улицей — идет треска.
Встречное судно, выметав трал, забыло зажечь траловые огни.
— Дайте им «покой»! — говорит капитан. По коду сигналов буква «П» — «покой» — означает: «Ваши огни не горят».
Жора сигналит бортовым прожектором. Те долго не отвечают. Потом на мачте у них вспыхивают фонари. И клотиковые огни вымигивают: «Спасибо».
На втором траулере выборка. Жора запрашивает улов. Помедлив, словно размышляя, соседи отвечают: «Три тонны».
Для ночного времени это неплохо. Нам осталось трое суток — можно набрать еще с десяток процентов плана.
…Весь следующий день короткими двухчасовыми тралениями — по три-четыре тонны за подъем — движемся по пеленгу к «Льву Толстому». Он только что вернулся из Сент-Джонса и заодно прихватил выздоровевшего Уколова. Мы в обмен на Уколова должны возвратить ему кинофильмы.
Идет сплошная треска. Она тяжелее окуня — тот же вес занимает раза в полтора меньший объем. Куток с треской не всплывает на поверхность, а камнем тянет ко дну. И сливается треска на палубу с другим звуком, не царапающим, а скользящим.
Хоть известно, перед смертью не надышишься, мы спешим напоследок взять побольше. А где спешка, там и беда. Игорь нерасчетливо расстегивает гайтан, и треска разливается по палубе.
Белощек оказывается по пояс в рыбе. Судно, взбираясь на очередную волну, задирает нос, треска, как ртуть по наклонной плоскости, неудержимо устремляется к слипу. А ворота на слип второпях не закрыли!
Белощек, пытаясь удержаться на палубе, падает животом на рыбу, гребет руками, отбрасывает ее в сторону, но трепещущая стальная река увлекает его за собой. Вот уже первые рыбины скатываются в кипящую кильватерную струю. Белощека разворачивает головой вперед, он пытается ухватиться за бортик, промахивается…
Ракетой подскочивший Серов выгибается над бортиком, хватает Белощека за шиворот и на вытянутой руке удерживает его над слипом.
Часть рыбы пролетает вниз, в океан. Корма медленно вздымается над носом. И треска хлынула обратно.
Белощек с серым, как треска, лицом, встает, отряхивается. Серов бегом закрывает ворота — не то весь улов уйдет за борт… Скатиться вместе с рыбой по слипу в бурлящую кильватерную струю… Глупейшая смерть… Впрочем, смерть редко бывает умной, даже когда к ней специально готовятся…
День стоит теплый и, несмотря на туман, светлый.
Сменившись с вахты, я иду на спардек проверить, как вялятся мои «балыки».
Обвязанные вокруг хвоста, распластанные и просоленные окуневые тушки покачиваются на ветру под спардеком, на ботдеке, мотаются на трапе, в вентиляционных тягах, внутри корабельной трубы, пышущей жаром машин, и даже в кубриках над вентиляторами.
Изготовление «балыков» прокатилось в последние дни по судну, как эпидемия гриппа.
У Фаррерских островов будет и кое-что повкуснее: сельдь, запеченная в бумаге — «жучок», сельдь собственного копчения. Но окуня там не будет.
От качки шнурки на двух тушках почти совсем перетерлись. Я обрезаю их, чтобы перевесить… Из открытого иллюминатора «столярки» сквозь шум волны доносятся голоса.
— Когда родилось слово «товарищ», все были вместе… А у нас — едят отдельно, спят отдельно…
— Авторитет, сам знаешь…
— Да еще смотрит на меня гусем… Какой же он товарищ?
— Ты ведь служил на флоте… Я тебе по душе говорю…
Дальше слушать неловко, и, надвязав балыки, я спускаюсь на ют. Мерно ходит под ногами палуба. Взвизгивая, хлопают крыльями глупыши. Сквозь туман пробивается неяркое солнце.
Мы идем за «Львом Толстым», ожидая, когда он выберет трал, чтобы спустить шлюпку. И тут нас настигает новая радиограмма из управления: «Оборудования нет. Следуйте в порт». Подпись — «Зверев».
— Вот звери так звери — легче им депешу за океан отбить, чем заглянуть на склад, в сотне метров от кабинета, — недобро усмехаясь, говорит Доброхвалов, когда радиограмма по устному телеграфу облетает судно.
Позавчера такая радиограмма вызвала бы ликование команды — как бы там ни было, а домой! Сегодня же, когда, поборов себя, каждый настроился продолжать лов, она рождает лишь циническое равнодушие — пусть их решают как хотят, лишь бы скорее прочь отсюда.
Радуются, пожалуй, лишь те семь человек, которые решили списаться, и доктор — теперь им не придется пересаживаться с корабля на корабль.
Но Покровский по мелочности характера ухитряется испортить доктору радость. После ужина он с невинным видом заходит к нему в каюту и как бы между прочим сообщает:
— А знаете, в порту все-таки решили послать нас на селедку…
Яков Григорьевич как был в трусах, так и вскакивает с койки:
— Дешевки!
Дорого же обошлись нам последние дни, если такое сорвалось с языка у доктора, брезгливо морщившегося при каждом вульгарном слове.
В кубрике все молча лежат на койках. Алик Адамов долго и нудно, струна за струной настраивает гитару.
— Да прекратишь ты наконец?! — не выдерживает Володя.
Алик не обращает внимания, словно это к нему не относится… Не то что душу, гитару перестроить и то нужно время.
На вечернем совещании весь промысел узнает, что идем в порт. Капитаны скопом наваливаются на Петра Геннадиевича. «Лев Толстой» уговаривает взять десятерых студентов Калининградского института рыбного хозяйства, — им давно уже пора приступить к занятиям, да все не было оказии. У первого помощника с «Ивана Тургенева» тяжело заболела жена — он просит подождать до следующего вечера, иначе «Тургенев» не успеет к нам подойти. Земляки-«вольдемаровцы» просят забрать больную рыбообработчицу и оставить им наши кинофильмы. И все хотят передать на берег почту.
Кто-то из мурманчан, врываясь в паузу, настойчиво повторяет:
— «Есенин»! «Есенин»! Дайте кислороду, если у вас есть! «Есенин»! Дайте кислороду!
Петр Геннадиевич вызывает старпома, осведомляется, хватит ли продуктов для пассажиров, соглашается взять студентов при условии, что «Лев Толстой» даст нам масла в обмен на муку — она у нас в излишке.. Наконец все договорено.
И вдруг к полуночи разыгрывается шторм. О том, чтобы спустить шлюпку, не может быть и речи.
Всю ночь, чтобы не снесло, работаем на полных оборотах носом на волну.
…Утром, на наше счастье, шторм стихает. Надо спешить — уже начало ноября, на устойчивую погоду рассчитывать нечего. К десяти часам шлюпка готова к спуску.
Со всех сторон подходят к нам разметанные штормом суда, останавливаются на почтительном расстоянии. Зыбь улеглась. Легкий норд-ост гонит низкий клочковатый туман. В дырах проглядывает синее небо. Блеклое солнце то вспыхивает, то снова тускнеет.
По серой, чуть подсиненной воде гуляют четыре шлюпки. Видимость ограниченная, и они уходят за горизонт, снова появляются! Швартуются, берут пассажиров. Встречаясь друг с другом, что-то кричат в мегафоны. На «Толстом» гремит музыка. Похоже на водный праздник где-нибудь в родном порту.
Настроение, однако, не праздничное. После шторма почти полный штиль. Машины остановлены. Привычный рабочий ритм нарушен. Тишина ошеломляет.
Скоро хриплые вопли Доброхвалова: «Сколько травить?», команды старпома: «Ток на лебедку!», «Держать по ваерам!», молотьба «ладара» в рубке, плеск сливаемой в бункера рыбы превратятся в воспоминания. С каким нарастающим нетерпением ждали мы этого часа. Теперь же, когда он вот-вот настанет, на душе почему-то грустно.
Первым заходом шлюпка доставляет студентов и Уколова. Похудевший и весь какой-то новенький, в пестрой американской рубашке и яичных ботинках, он выглядит среди роб, проолифенок, усталых, заросших бородами лиц так странно, что матросы не могут удержаться от смеха. Его тискают, ощупывают, оглядывают, точно пришельца с другой планеты.