— Посмотрите, какой бархатистый цвет воздуха! — раздается у меня над ухом восхищенный голос доктора. Урок, преподанный Прокофьичем, кажется, не пошел ему впрок.
Мне сейчас, честное слово, не до воздуха… Я молчу, чтобы не выдать себя. Он подталкивает меня локтем:
— Посмотрите же!
Я быстро взбегаю по трапу на ботдек. Доктор рванулся было за мной, но махнул рукой, недоуменно поглядел на акустика. Олег оборачивается, и я чувствую на себе его быстрый внимательный взгляд…
А веселье на палубе разгорается. Матросы затеяли игру в жучка. Отвернувшись, водящий выставляет за спину ладонь и по удару должен отгадать, кто его нанес. Войдя в азарт, бьют страшно, но весело. И желающих принять участие в игре, столь популярной когда-то на улицах, во время праздничных демонстраций, не убавляется.
По коридору, поддерживаемый инспектором, бредет к себе в каюту второй механик Слава Караваев. От него попахивает спиртным — и как только он умудрился сохранить его до праздника, — ноги заплетаются. Поравнявшись со мной, он останавливается, обнимает меня за шею и, приблизив раскрасневшееся лицо, говорит:
— Видишь, выпил вот… Но ты меня, смотри, отрицательным героем не выводи… Душу человека понимать надо!
Вечером в столовой команды — праздничный концерт. Но это не про нас, несущих вахту «прощай молодость».
Шагин ради праздника на час отпускает впередсмотрящего, и мы остаемся вдвоем в холодной рубке. До берега, куда ни кинь, больше тысячи миль. Ни судна, ни огонька. Над нами глухое черное небо. Под нами четырехкилометровая толща холодной черной воды. И наш ликующий траулер, летящий в космической мгле…
Шагин достает ракетницу, проверяет заряды, мечтательно поглаживает граненый ствол.
— То ли дело на логгерах! В праздник соберутся у Фаррер судов пятьсот — музыка, иллюминация, ракеты… А начнут шарахать шумовые гранаты — чем не салют!..
В девять Михайлов подменяет меня на ужин.
Распахнув дверь в столовую, я застываю на пороге. Яркий, слепящий свет. Гомон, смех, песни. На столах белые скатерти. Вместо алюминиевых мисок — белые тарелки. А главное, сегодня все вместе — механики и матросы, штурманы и обработчики.
С дальнего стола, где сидят добытчики, Серов, акустик и доктор машут мне руками. Теснятся, освобождая место. Пододвигают тарелку с пловом, пироги с зубаткой, с вареньем, кружку обязательного компота, без которого в море и праздник не в праздник.
За соседним столом прямо против меня сидит Машенин, но сегодня и это не может испортить настроение. Конечно, Машенин — бюрократ, но бюрократ наш, советский, — мы его породили, мы его и убьем. Может быть, тогда и в Машенине возродится человек…
Я сижу в ночном океане, от дома за тысячи миль, среди мастеров, объединенных одним делом, гляжу на открытые, щедрые лица, чувствую прикосновение тяжелых, добрых рук и с небывалой остротой ощущаю счастье советского братства.
Восьмого ноября для команды нерабочий день. Но у океана нет выходных. Он все сильнее раскачивает свои валы. Похоже, что нас догоняет шторм.
К обеду волнение достигает девяти баллов, и капитан круто сворачивает к югу. Теперь мы идем по волне.
Курс сто три градуса — на Ла-Манш.
В столовой вывешены результаты рейса. Мы добыли и обработали двести пятьдесят тонн морского окуня, семьдесят тонн трески, выработали тринадцать тонн муки, полторы тонны рыбьего жира. План выполнен только на семьдесят один процент.
Еще трое суток, делая по десяти-одиннадцати узлов, мы катимся юзом к Ла-Маншу по взбунтовавшемуся океану. Каждую полночь подводим часы на один час вперед.
Океан фосфоресцирует. Вода у носа и под винтом сверкает автогенной сваркой. Волны, сшибаясь, вспыхивают на горизонте зарницами. В звездное небо тысячами горящих глаз глядят из воды какие-то круглые твари, должно быть медузы.
В рубке качка почти нечувствительна. Судно прекрасно слушается руля, и матросы не хотят его отдавать — отоспаться уже успели, а безделье становится в ожидании берега все мучительней.
И вот наконец тишина. Берегов не видно, близость их чувствуется по серой, едва колышущейся глади.
Торжественно плывут кучевые облака, точно своды гигантского моста между Францией и Британией. Мощно звучит в динамиках бетховенская музыка.
Медленно опускаются серые сумерки. По всему горизонту зажигаются огни кораблей. Справа учтиво поблескивают предупредительные маяки. Из темного облака над Францией сыплется мелкий дождь. Европа!
— Вот и Шербур, — говорит Шагин, указывая на светлое облако, отражающее городские огни. Здесь, на этом побережье, в сорок четвертом был наконец-то открыт второй фронт… Я гляжу в сторону Шербура, и проблески маяков представляются мне вспышками разрывов, освещенное электричеством облако — заревом пожаров, столб дождя, подпирающий тучу, напоминает зловещий атомный гриб. Но ведь атомной бомбы тогда еще не было…
Утром нас окружает туман. Собственно, из-за него капитаны и предпочитают не ходить Ла-Маншем. Мы тащимся малым ходом, гудим, бьем в рынду. Звон и гудки несутся со всех сторон. Иллюминаторы раскрыты, плотный, как вата, туман заползает в рубку.
Шагин мечется из угла в угол. Но судов — уйма, определить, откуда гудят, не так-то просто.
Из тумана навстречу нам вырывается темная громада танкера. Его форштевень кажется выше нашей рубки.
— Полборта лево! — кричит Шагин.
Танкер идет чуть правее, и Володя решает разойтись правыми бортами, хотя по правилам положено расходиться левыми, — слишком уж мало времени остается на маневр.
Мы резко отваливаем влево.
— Одерживай!
Стоящий за рулем Михайлов с испугу перестарался, и мы возвращаемся на прежний курс, даже правее.
На танкере, не разобравшись в наших виляниях, решают расходиться по правилам — левыми бортами. Танкер уходит налево. А Михайлов, снова поставив «полборта лево», нацеливается ему прямо в нос. За эти несколько секунд, что мы топтались друг перед другом, как прохожие на тротуаре, расстояние между нами сократилось катастрофически. Еще раз вильнем и…
— В лоб вас раздери! — не своим голосом орет Шагин, толчком вышибив Михайлова к переборке, и кладет руль на правый борт.
Мы расходимся впритирку.
Володя выводит судно на прежний курс. Трясущимися руками зажигает сигарету и, только докурив ее до половины, разражается бранью. Михайлов, оказывается, еще обижен, что его так грубо оттолкнули от руля.
— Ступайте к старпому, скажите, что я вас снял с вахты. Может, он найдет вам работу на камбузе…
Чем выше поднимается солнце, тем жиже туман. И вот он совсем исчезает.
Мы идем вдоль британского берега. По лесистым холмам, закинув гриву дыма на спины вагонов, бежит паровоз. Прямо из воды вырастают десяти — пятнадцатиэтажные коробки домов, портальные краны, фабричные трубы, — Фолкстоун. В бинокль видна на мысу пустынная желтая полоса пляжа, ряды будок и павильонов. Нам везет, — можно годами ходить через Ла-Манш и ничего не увидеть, кроме тумана.
А навстречу идут и идут суда. Грузовые пароходы, старомодные, с тупорылыми обводами, и новые. Какой-то странный купец — весь красный с белой трубой… Два однотипных пассажирских лайнера под немецким флагом… Английские и финские танкеры под балластом спешат на Ближний Восток за нефтью.
Изголодавшиеся по берегу, по новым впечатлениям, мы ведем себя, как жители таежной деревни, впервые попавшие в столицу, — разглядываем встречных, носимся от борта к борту, вырываем друг у друга бинокли, возбужденно обмениваемся впечатлениями.
Во время обеда кто-то кричит:
— Китобои!
Все соскакивают с мест, бросаются к иллюминаторам. Сверкая краской, сине-черно-белые, с переходным мостиком для гарпунера — от рубки к пушке на носу — словно наперегонки бегут юркие норвежские китобойцы. Далек их путь до промысла — в весеннюю штормовую Антарктику.
— Наши!
Мимо тарелок со стынущим супом мы перебегаем к другому борту.
Навстречу идет большой — тысяч на десять — советский танкер. На палубе никого не видно. Но когда он подходит вровень с нами, алое полотнище, дрогнув, приспускается и вновь взлетает по флагштоку.
Высунувшись в иллюминаторы, мы машем ему руками, чепчиками, фуражками.
Слева тянутся меловые откосы Дувра. Справа тонкой полосой обозначается и французский берег. Это самое узкое место пролива. На обоих берегах высятся ажурные мачты общеевропейской телевизионной сети.
От английского берега к нам приближается самолет. Тонкий, крохотный, как стрекоза, он летит низко над водой, кажется на уровне нашего борта. Пройдя за кормой, у самого флага, он набирает высоту, заходит на круг.
Пилот, лет сорока пяти, в очках и шлеме, машет рукой в кожаной перчатке. Сидящий на втором сиденье мальчишка подымает над головой сцепленные руки… Еще один круг, и снова те же приветствия… Потом они улетают к соседнему судну и удаляются в сторону Франции.
Через полтора часа, у плавучего буя, за которым поворот на Лондон — шесть часов хода, мы видим, как тот же самолет летит обратно. Машина, судя по всему, спортивная. Сегодня суббота, и отец с сыном, видимо, решили слетать во Францию, а заодно поглядеть на суда в проливе.
Берега, отступая, уходят за горизонт. Вода становится все зеленее. Мы выходим в Северное море.
Длинная вереница тральцов — штук семьдесят пять — маленьких, как наши РБ, помогая машине кливером и бизанью, черпают селедку. Ходят они тесно, вплотную друг к другу, на узкой длинной полосе, — очевидно, напали на косяк.
Мы отворачиваем в сторону миль на шесть и, застопорив машину, бросаем якорь. Шагин определяется — мы на траверзе Темзы, до Лондона — девяносто миль.
Капитан объявляет аврал — домой надо возвращаться чистыми. За борт вывешивают беседки. Обработчики по шесть человек, сменяясь через каждый час, драят правый борт. Не сменяется только кочегар Смирновский — это по его вине борт залит мазутом.
Добытчики скребут рабочую палубу, намыливают опущенные грузовые стрелы, сидя на них верхом, обливают палубу из шлангов, норовя прихватить кого-нибудь из зазевавшихся зрителей.