Серов с Гудзиком карабкаются под самый клотик и, выбрав ведра с мыльной водой, начинают мыть мачту. Боцман, задрав голову, орет, чтоб они взяли страховые пояса. Но Серов только посмеивается — волны, можно считать, нет, к чему такие нежности…
Машенин с сосредоточенным видом мелом и шерстянкой драит серп и молот на трубе.
Спускают шлюпку. Стармех с Прокофьичем гоняются вокруг судна, пытаясь запустить змей с антенной и проверить аварийную рацию. Потом, махнув рукой на рацию, подваливают к штормтрапу и, забрав еще человек пять, уезжают кататься…
Тепло. Мерно дышит море. Осеннее солнце не спеша опускается по бледно-голубому небу.
Я забираюсь в расчехленную шлюпку, сажусь на банку рядом с Олегом. Мы долго глядим на зеленоватую воду и гадаем: как-то нас встретят дома. До берега — четверо суток.
Ночью мы наискось, с юго-запада на северо-восток, пересекаем Северное море. Волна короткая, резкая, и, хотя баллов меньше, чем было в океане, кой-кого начинает укачивать.
Под нос лезут рыбацкие суденышки. Промелькнет десяток-другой фонарей, прыгающих у самой воды, черная тень паруса. И снова чисто…
А через полчаса опять, как стая светляков, пляшут вокруг фонари.
Около полуночи навстречу проходит база норвежской китобойной флотилии. Огромный, как шлюз, слип закрыт воротами. Плавучий завод догоняет своих охотников.
Справа, пересекая наш курс, обгоняет пассажирский дизель-электроход. Палубы залиты светом, по ветру доносится джазовая музыка. Идет откуда-нибудь из Гамбурга в Глазго.
Спустившись в кубрик, я слышу голос Шагина, объявляющего по спикеру на все судно:
— Пассажиру Михайлову, обтравившему палубу, подняться на ботдек и убрать за собой!
…— Команде вставать! Сегодня четырнадцатое ноября. Ветер зюйдовый десять баллов. Вошли в Скагеррак…
Волна стала меньше — берега не дают ей разгуляться. Но ветер порядком замедляет ход. Только под вечер мы проходим маяк Скаген-реф.
Это самая северная точка Дании. Здесь, на мысу, возле маяка светосилой в миллион свечей, встречаются два моря — Северное и Балтийское.
За маяком лежит крохотный городишко Скаген. Еще на берегу я узнал, что символом Скагена служит камбала, изображенная в виде палитры художника. Городишко, едва насчитывающий девять тысяч жителей, славится на всю Скандинавию двумя музеями — живописи и рыболовства…
Затерянный в песках рыбачий Скаген прославили художники. И с одинаковым уважением здесь берегут дома, где жили знаменитые датские живописцы, и старые рыбацкие хижины, сложенные из просмоленных, принесенных морем бревен и отслужившие свое рыбацкие и спасательные боты, на которых скагенцы выходили в шторм спасать людей с гибнущих в виду берега судов — плавание когда-то здесь было далеко не безопасным.
В простых деревянных сараях рыбацкого музея висят по стенам портреты потомственных рыбаков, прославивших Скаген своими подвигами, стихи, посвященные им выдающимися датскими поэтами, медали, полученные за спасение на водах и в войнах с германскими захватчиками, вырезки из газет…
Напрягая зрение, я силюсь разглядеть городок. Но видимость плохая, сумеречно. Да и с моря вряд ли увидишь что-либо, кроме черепичных крыш…
Но разве у латвийских рыбаков не могло быть такого же, а может быть, и лучшего музея? Талантливых художников-маринистов в Латвии немало, а подвигов у рыбаков и того больше… Размечтавшись, я представляю себе, как выглядели бы в таком музее макеты рыбацких ботов, первого СРТ, нашего «Сергея Есенина», оборудование ходовых рубок и примитивные палубные механизмы, с которыми выходили на лов сельди в океан еще в сороковых годах… Портреты капитанов, тралмастеров, матросов, механиков, не казенные, словно фотокарточки для паспорта, а живые, человеческие — в море за работой, в кругу семьи… Стенды с фотографиями и картами различных районов промысла, вырезки из газет… С какой выдумкой могли бы оформить музей скульпторы, декораторы, живописцы. И главное — как полезен был бы он для воспитания традиций. А так, скажем прямо, что знает молодой матрос, поступивший на судно, о том, какие люди плавали здесь до него, о их судьбах и делах, о том, в каких условиях им приходилось работать?.. И еще, думается мне, в музее обязательно должен быть морской аквариум, хотя бы такой, как в Севастополе, где были бы представлены породы рыб и морских животных Атлантики и Балтики, промысловые и не промысловые. А рядом на стендах рассказывалось бы об их биологических особенностях, запасах и вылове…
Зунд проходим ночью.
Сплошными цепочками тянутся электрические огни по низким, как набережные Невы, берегам. Загадочное тоскливое чувство рождают огни чужих городов, когда смотришь на них с моря и знаешь, что, может быть, никогда не доведется тебе в них побывать…
Мы идем шведским фарватером, от буя до буя. Рекой бежит навстречу темная вода.
До берега двое суток.
Но утром капитан стопорит машину. Опять аврал — ночью Смирновский снова умудрился перекачать, мазут и заляпать борт, на этот раз левый.
Машинная команда во главе с виновником несчастья снова висит за бортом над серой балтийской водой.
За кормой в туманной дымке видны фабричные трубы шведского города Мальме. Мимо буя проходят по фарватеру лесовозы, танкеры, буксиры. Но на них уже не обращают внимания — надоело, скорей бы домой.
Мы с Олегом смотрим в сторону города.
— Сходить бы хоть на берег, — говорит он, — все равно будет драиться до обеда…
— А что мы там потеряли? — спрашивает подошедший инженер-наставник Лагин.
— Интересно посмотреть чужой город…
— Дома́ как дома́, асфальт как асфальт, какой там интерес, коли денег нет? А с деньгами мне в Риге интересней.
Олег отворачивается и молча глядит на воду.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
За обедом по скатерти ползет муха. Неужели рижская? Переплыла с нами океан и вот возвращается обратно.
Вода все гуще отливает свинцом. Мы в Балтике, почти что дома. Но она встречает нас отнюдь не по-домашнему. Прямо по носу бьет девятибалльная волна. В шлейфе брызг судно ползет со скоростью в пять узлов. Вместе с авралом у Мальме это лишние сутки.
Когда на следующий день старпом поздравляет нас с добрым утром, мы недоуменно глядим на часы — все правильно, пора вставать. Но за иллюминаторами еще ночь.
Морозит. В лилово-серой мгле занимается венозная заря. Заспанное красное солнце нехотя выглядывает из-за горизонта. Потягивается, принимает форму лампочки. И наконец вспрыгивает в небо.
Короткий ноябрьский день, последний перед берегом, тянется невыносимо долго. Все дела переделаны, разговоры переговорены, остается только ждать. До Риги триста пятьдесят миль.
К вечеру шторм стихает. С наступлением темноты всех одолевают галлюцинации — то мерещатся огни Вентспилса, то чудятся прожекторы пограничных катеров. Раз пять мы принимаем судовые огни за маяк Овиши, крайнюю северо-западную точку Латвии. И когда решаем было, что сбились с курса, замечаем его нечастые белые проблески.
Теперь можно и спать.
Наконец наступил этот день.
Снег залепляет иллюминаторы. По серой воде плавает шуга.
У приемного буя нас встречает буксир. Лоцман, санитарный врач, матросы на буксире — все в полушубках, ватниках, валенках.
Еще двадцать минут, и «Есенин» медленно втягивается в гавань. Высыпав на палубу, мы дрожим от холода, ежимся, топчемся и глядим, глядим.
Все эти месяцы берег виделся нам таким, каким мы его оставили, — весь в зелени, залитый солнцем… И вот он перед нами — голые прутья кустов на заснеженном молу, белые от снега крыши портовых зданий, причалы.
Оглушительно ревет гудок. И со всех сторон откликаются на него другие — нас приветствуют пришвартованные к пирсам танкеры и траулеры, снующие по гавани буксиры и катера.
Вдоль причалов, увязая в снегу, бегут маленькие женские фигурки. Каждый ищет среди них свою.
Мы швартуемся. Высунувшись из иллюминатора, тянемся к встречающим. Силясь перекричать друг друга, обмениваемся первыми новостями, не понимаем, — да это и неважно, лишь бы слышать голос, — переспрашиваем, снова кричим… Встречающих все больше. Вот жена Славы Караваева, прилетела с детьми из Лиепаи. Шикарная дама в шубе — мать моториста Герчика…
Все это время у нас была своя, отдельная жизнь. И вот она кончается. Нам заново предстоит включиться теперь в иную, прежнюю, что, как обычно, текла и менялась здесь изо дня в день. Но без нас.
Всех просят пройти в столовую. Сейчас пограничники произведут досмотр, раздадут паспорта — и на берег.
Мы собираемся все вместе в последний раз. Мы еще здесь. Но мы уже на берегу, где нетерпеливо шумит радостная толпа, где каждого ждет своя жизнь.
Через трое суток, уложив чемодан и собрав на «бегунке» все необходимые подписи, я поднимаюсь наверх попрощаться с капитаном. Из кают доносятся детские и женские голоса — семьи иногородних командиров живут прямо на судне. В рулевой рубке, где еще недавно кипели страсти, схлестывались мнения и характеры, пусто и холодно. Молчат зачехленные приборы.
В иллюминаторах вместо горизонта — поле с домиками, заснеженный сосновый лес.
На палубе грязно от растоптанного снега. Стрекочут лебедки, выбирая из трюма ящики с окунем.
У капитана много народу, он сидит за столом, подписывает накладные, приказы, наряды. Ожидая, пока он освободится, я подхожу к иллюминатору.
Один за другим, урча, отходят от борта трехтонки, груженные рыбой, которую мы добыли за океаном.
Я вспоминаю первый, самый трудный вечер на берегу. Тяжелое оцепенение среди спешащей городской толпы, огней, витрин, трамваев, когда люди проходят сквозь тебя, как тени, а перед глазами — бескрайний горизонт и волны. И хочется бежать, остаться наедине с морем и самим собой…
— Загрустили по морю?
Я оборачиваюсь. Капитан встал из-за стола, подошел к иллюминатору.
— Так и жизнь проходит — в море думаешь о береге, а на берегу… Ничего, пройдет — в первые дни это обычная штука…