Нашу взаимную любовь, глубоко скрытую от нас самих, я чтила как святыню; я охраняла ее, как мать непорочность любимой дочери. Малейшая шутка, веющая на нее тяжелым воздухом света, немного вольная острота страшили меня, как преступление. Даже для вседневных сообщений наших, для выражения мыслей и чувств я хотела бы приискать новый, не оскверненный пошлым употреблением язык…
Знаете ли, что если б в ту пору какой-нибудь случай, возвратив мне свободу, дозволил нам открыть чувства наши перед глазами всего света, я отвергла бы соединение с вами из опасения гласности любви моей, из одной боязни, чтобы двусмысленная речь людей, завистливый взор их не осквернили ее чистоты, чтоб их нескромные улыбки, даже случайная неосторожность не оскорбили ее непорочности?
Вот как высоко я вознесла чувство этой любви, каким благоговением окружила его! И в ту минуту, когда заметила, что земные помышления протеснились в нашу душу на золотых крыльях юности, я, не колеблясь, предпочла вечную разлуку самой легкой тени, которую рождающаяся в нас страсть могла набросить на чистую зарю наших первых отношений. Я желала унести с собою чувство любви во всей силе, во всей полноте его, чувство, не растревоженное страстью, не измятое ни единою слезою раскаяния! Я желала, чтоб дума обо мне теплилась в вашей памяти небесною искрой, чтоб минутная встреча со мною запечатлелась в целой жизни вашей светлою полосой, отдельной от всех помыслов о прошлых и грядущих наслаждениях любви — любви, так скоро перегорающей в других женщинах…
Не бойтесь же воскресить в душе вашей чувства, посвященные мне. Изгоните скорее из нее страшилища, созданные судом света вокруг образа моего; любите меня прежней, благоговейной любовью: я ни на миг не переставала быть достойной ее! И пусть память обо мне, пусть мое прощение, пусть постоянное стремление ваше к облегчению чужих скорбей, осчастливлению всего окружающего вас снимут с вашей совести бремя отягчающего ее греха, примирят вас с господом, осенят жизнь вашу лучом небесной благодати…
Суд света теперь тяготеет на нас обоих: меня, слабую женщину, он сокрушил, как ломкую тросточку; вас, о, вас, сильного мужчину, созданного бороться со светом, с роком и со страстями людей, он не только оправдает, но даже возвеличит, потому что члены этого страшного трибунала все люди малодушные. С позорной плахи, на которую он положил голову мою, когда уже роковое железо смерти занесено над моей невинной шеей, я еще взываю к вам последними словами уст моих: „Не бойтесь его!.. он раб сильного и губит только слабых…“»
Е. В. КологривоваХозяйка{44}
— Скучно рисовать этот вечный Колизей!
— Тоска!
— Надоело!
— Несносно!
— Охота нашим маэстрам мозолить нам руки и глаза этим вековым скелетом!
— Уж подлинно скелет…
— С полусгнившими ребрами.
— С головищей, поросшей мохом!
Так сердито ворчали несколько молодых художников, один за другим бросая работу. Дети!..
Классические красоты Колизея, глубокая художническая мысль, которой дышит это древнее здание и самое обаяние исторических и религиозных воспоминаний, все это слишком мало говорит незрелому воображению юноши, а сердцу еще меньше, да и до того ли сердцу какого-нибудь двадцатилетнего художника, когда он видит над собою великолепный сапфирный свод итальянского неба, когда он вдыхает пламя вместо воздуха, когда в то же время жадный слух его упивается звучными, вкрадчивыми песнями быстрооких трастеверянок?{45}
Утро, а уж проходящее солнце облило розовым светом развалины Колизея; сколько раз солнце всходило над ним! Сколько раз отирало с него росу небесную или капли дождя и даже капли крови и наконец из цвета своих лучей, воды и крови дало старому вековеку свой цвет, за которым старики-учителя искони посылают своих учеников. Ученики ли не умеют добыть этого чудного цвета, цвет ли не поддается им — только по большей части Колизей у них выходит не тот. Отчего бы это?
Не оттого ли, что на юношей солнце светит чуть-чуть не с вчерашнего дня? Не дается Колизей — прочь старика! Не лучше ли бросить кисти, собраться в кружок и дружно, как водится, побранить наставников, похвастать глазками своих любовниц, — взять волю хоть на короткий срок и дать волю языку, воображению и сердцу?
Дело! Единодушие оказалось беспримерное. Только один из артистов{46}, русский по рождению, итальянец по страсти к искусству, не бранил Колизея, не роптал на учителей, не хвалился глазками милой, а трудился молча над заданной работой. Но его не забыли товарищи и закричали ему:
— Что ты там зазевался, синьор Кости´!
Так обыкновенно превращали они имя Константина Л. Константин не отвечал; в эту самую минуту ему удалось схватить счастливую игру луча в расселине здания; сильно билось сердце юноши, лихорадочная дрожь бежала по телу, между тем как послушная кисть переводила на бумагу портрет седых развалин; но вопрос повторился хором, и вслед за тем раздались веселые восклицания.
Константин оглянулся. Что же дальше? Отчего такой припадок радости? Недаром, ей-ей!
Вон видите, там, по дороге из В***, идет толпа девушек; они спешат в город, на торг, с плодами, молоком, птицей и яйцами; день воскресный, много надо всего: в праздничный день много едят. Набожные старушки угощают своих аббатов, артисты гуляют, англичане путешественники также особенно торжествуют воскресенье: так мудрено ли, что и девушек много идет по дороге к старому Риму?
Хороши римлянки: очи орлиные, классический носик, губки зовут поцелуй, курчавые волосы плотно сжаты в косах и скреплены стрелами, узкий черный корсет, стянутый золотыми шнурками, чудно обрамливает роскошные плечи! Хороши!..
Идут; поравнявшись с ними, артисты забежали дорогу.
— Ба! да это Нанета!
— А вот моя diva[31] Джулия!
— А это миленький чертенок, Терезина!
— И она!
— И она!
— Поди же, да они будто сговорились. То-то будет раздолье!
— Пошли бог здоровья нашим маэстрам.
— Да здравствует старый хрыч Колизей!
Куда девалась усталось, куда скука! Ожила молодежь, закричала, зашевелилась.
— Не пускать красных девушек без оплаты таможенной пошлины! — Нужно ли сказывать, что в этом случае пошлину платили не чистые деньги — уста…
Так решили молодые люди.
Да куда! Не хотят! Как можно? И стыдно, и некогда, на рынок пора, что скажут подруги, что станут говорить добрые люди? И прочая, и прочая.
Повесы ни с места, да и девушек не пускают. А солнце, безжалостное солнце все выше да выше, плывет себе, не ждет, чем кончится спор; да и на рынок пора, я чай, торг живо идет; как разберут все места трастеверянки и тиволийские девушки, как распродадут весь свой товар, покупщики разойдутся, придется нести домой опоздалые запасы. Что скажут маменьки? А что сказать маменькам?
Что тут делать? Нечего делать — подставили губки, краснеют, а все-таки платят, и платят, право, не лгу, без недоимок, охотно, и вдвое, и втрое! Что ж делать? Солнце, видите, не ждет, а рынок пуще того не ждет. Пошла оценка товаров, и престрогая.
Встретился тут, однако же, казусный случай; в толпе хорошеньких знакомок открылось новое личико.
— Это кто? Откуда?
— Это Беппа, моя сестра, — поспешно отвечала живая смуглянка Мариетта.
— Беппа! Беппа!
— Что за чудное имя.
— И как хороша! Что за глаза — какой стан! Роскошь! Вот открытие.
— Вот образец для Венеры.
— Нет, для поющей Цецилии.
— Нет, это настоящая Геба.
— Клад!
— Чудо! Прелесть! Безумие!
— Беппа, Беппа, anima mia![32] Мне твою плату.
— Нет, мне. Я ведь первый тебя увидел.
— Нет, мне, mia carina[33]. Ты видела, я давно ожидал твоего поцелуя.
— Ко мне, Беппа!
— Нет, ко мне!
Спор жарче, и вот расплатились все, не платит одна Беппа. Кажись, кто расплатился, шел бы на рынок своей дорогой. Так нет, — красные девушки ни с места; всем, видите, дело: досадно, что Беппа не платит; досадно, что так настойчиво требуют платы от Беппы, досадно, что Беппою заняты все; что за Беппой других позабыли.
Не подслушивайте, что ворчат девушки; бог с ними!
Но Беппа впервые отправлялась на рынок. Желание синьоров для нее и ново и странно. К тому же ей жаль было своего первого поцелуя: не любо было отдать его первому встречному за право пройти на рынок. Лучше бы ей дома остаться, хоть бы век города не видать! Беппа краснела и бледнела, плакала, умоляла, прижимала к груди свою корзинку и даже покушалась солгать, что у нее нет никакого товару.
— Скорее, скорее, Беппа, пора! — сердито кричат подруги.
«Мне поцелуй», — «Нет, мне, мне!» — вкрадчиво шепчут синьоры.
Беппа не слушается ни тех, ни других, а слезы все пуще да пуще льются, беда ей со всех сторон: и подруги и таможня; там зависть, тут сила — откуда ждать помощи? Бедная девушка бросила свою ношу — порхнула, бежать назад в Вальмарино. Бежать без оглядки. Но за нею следом, будто стая коршунов, понеслись артисты, а за ними торопливо побежали и девушки красные.
Догнали.
— Misera me![34] — кричала плачущая Беппа. — Что будет со мною!
— Тебя поцелуют, и только! — проворчала Джулия.
— Глупая плакса! — прибавила Нанета.
— Беппа! — грозно прикрикнула Мариетта.
— Сейчас, sorella![35] Сейчас, — говорила бедняжка. Ее опять окружили.
— Не все, не все! Ради бога! Ведь я должна заплатить… только одному…
— Так выбирай же счастливца!