Дача на Петергофской дороге — страница 60 из 95

тей, особенно меньшая; но помещица, как добрая мать, сама надзирала над уроками; она отдавала полную справедливость знанию Карла Адамовича, но не совсем одобряла его методу. Вечно экзерциции, вечно гаммы! Это скучно, долго. Месяцы уходили, а дочери ничем еще не могли похвастаться перед гостями. Она находила, что это нужно было изменить. К тому же приближалось время годовых праздников рождения и именин помещика; вот если б приготовить сюрприз, концерт в четыре руки! Вздумала и засадила Карла Адамовича с дочерьми учить концерт в четыре руки, на славу всему уезду. А там такой же к ее именинам и так далее.

Время проходило в сюрпризах и приготовлениях. Там съедутся гости; уроки отложены. Девицы вздумают петь романсы — Карл Адамович аккомпанирует; соберутся танцевать — и Карла Адамовича на целый день за фортепьяно: играй французскую кадриль. После таких дней на Карла Адамовича находил сплин; он припоминал петербургское житье, как в молодости, бывало… Тогда в Петербурге был Мюллер, теперь забытый, тогда известный талант; Боэльдьё — он был с ним знаком; он в обществе их, бывало, проводил целые вечера; не раз аккомпанировал он М-me Fodor-Mainviile, которой имя после гремело на итальянских театрах; он слышал первые звуки этого дивного голоса; он предрекал славу молодой певице… Славные то были дни — дни, когда, полный силы и молодости, он жил искусством и для искусства!.. Потом были другие дни; он был уже в театральном оркестре; он слышал Каталани, он аккомпанировал несравненной Зонтаг… О! эти воспоминания! Карл Адамович решился уехать в Германию, собрал ноты, пересматривал их, назначал, что взять, что оставить; ходил по комнате, напевая какую-то тему и не глядя ни на кого.

Помещик замечал и за ужином спрашивал рейнвейну, старого, еще из Петербурга привезенного рейнвейну. «Скучно что-то, Карл Адамыч, — говорил он, — выпьемте-ка. Право, здесь в глуши невольно сгрустнется. Не то что в вашей благословенной Германии. Вы бывали в Германии, Карл Адамыч? А! Нет? Ну, выпьемте-ка за Германию. Ведь вам не миновать ее; когда-нибудь вы улетите от нас туда». Карл Адамович пил сперва нехотя; потом… потом воспламенялся усердием к благословенной Германии и уже не переставая пил в честь ее по целой неделе, пока, наконец вытрезвившись, совестился самого себя, хозяев и людей и начинал еще прилежнее прежнего учить детей помещика, как видно, чтобы загладить вину свою. Обыкновенно в это время Карл Адамович был очень печален, тем более что всякая подобная проделка отдаляла его надежду уехать на весну в Германию — и вот почему: в пылу своего разгула он обыкновенно забирал деньги у помещика, и часто даже вперед. Тот никогда не отказывал, а Карл Адамович изводил их бог знает куда, так что по окончании припадка он оставался с больною головою и очень часто с совершенно пустым кошельком.

Случилось, что помещица занемогла какою-то трудною, хроническою болезнью; в городе, где жила Зоя, был чудесный медик, молодой преискусный человек, и с некоторого времени пользовался большою доверенностью в доме помещика, особенно у самой помещицы. К тому же в городе случился заезжий танцмейстер; а как дочери помещика желали усовершенствоваться в полном искусстве танцевания, то вследствие соединения двух столь важных причин все семейство переехало в город на целую зиму, к немалому удовольствию всего общества. Вот случилось, что вскоре после обыкновенных припадочных сборов Карла Адамовича у помещика в доме был танцевальный класс и после девицы вздумали позабавиться пением. Карл Адамович был, как обыкновенно после своих припадков, грустен, обескуражен, убит. Танцмейстер, молодой человек и также любитель музыки, аккомпанировал девицам, которые решительно предпочитали его Карлу Адамовичу, а Карл Адамович, между тем забытый, в своем темно-зеленом сюртуке, сидел один в углу, от безделья перебирая пальцами и смотря в потолок; уши бедного немца страдали еще больше, чем душа его; но он боялся уйти, чтоб не подать подозрения, будто он опять… знаете?

Чего тут не пропели! И «Мой друг, хранитель ангел мой», и «Ты не поверишь», и бог знает что. «Браво» так и раздавалось по зале; один приезжий из губернии — кажется, чиновник из канцелярии губернатора, ездивший в прошлом году с его превосходительством в Петербург, — самому танцмейстеру даже прокричал два раза «брава», уверяя, что у итальянцев всегда так кричат; однако же это нововведение не имело успеха, и все остались при прежнем «браво». Вдруг весь шум замолк; Карл Адамович вздохнул свободнее, думая: «Слава богу! кончено». Танцмейстер встал: Карл Адамович не спускает глаз с оставленного стула — и — о, боже мой! вот к нему подходит девушка, в белом платье, с темными кудрями, и садится. Карл Адамович сложил опять руки для продолжения занятия своего — перебирания пальцами и уставил глаза в потолок с безусловной покорностью послушника. Вдруг… резвые персты пробежали по клавишам; чисто, верно, стройно зазвучали струны; Карл Адамович вздрогнул, будто почувствовал удар электрической искры. Пальчики летают… детская игра, но верна, но чем-то задушевным отдается! Карл Адамович развел руки и опустил глаза с потолка на играющую…

Заговорили, зашумели: «Браво! Браво!» Девушка, краснея, встала и хотела отойти, но тут еще больше зашумели; она остановилась, робко посмотрела кругом и села. Опять замолчали… Несколько аккордов, и она запела. Это был чистый, полный контральто, нежный, мягкий, бархатный; контральто, которого каждая нота лилась в душу, контральто, который слушаешь и не веришь, чтоб он выходил из груди обыкновенной мелочной женщины… Это было пение без методы, послушное одному верному чувству девушки, и, однако же, Карл Адамович стоял за певицею, уцепясь за спинку ее стула; маэстро слушал; верхняя губа его подергивалась как будто в судорогах, а на реснице что-то светилось, будто как роса. «Каково же? Карл Адамыч расчувствовался!» — закричал помещик, выводя на свет Карла Адамовича, и все: «Какова же Зоя Павловна! А! Каково же? Расчувствовался! Карл Адамыч! Ха! ха, ха!» Карл Адамович что-то бормотал: Зоя Павловна краснела, принимая за комплимент несвязный гул, выходивший из сжатых уст старого учителя…

Прошло несколько времени; Зоя Павловна сделалась любимою ученицею Карла Адамовича; у нее проводил он целые часы; с нею вспоминал и Мюллера, и Боэльдье, и Фодор-Менвиль, и несравненную Зонтаг; ей говорил о своем музыкальном прошедшем, но уже не собирался в Германию. Зоя Павловна была для него воплощенною идеей музыки, воплощенною идеей музыкальной Германии, и он привязался к ней, как привязывается артист к своему любимому идеалу, как старик к существу, которое на закате жизни подарило его отблеском утренних его радостей. Золотые то были часы — золотые для учителя и ученицы! Часто и теперь, в те немногие и прекрасные дни, когда теплый ветерок, играя в тихо шепчущих листах, каждой ласкою вызывает из души ее заветные сны, и теперь в подобные дни Зоя с тихою улыбкой встречает эти часы, восстающие из бездны минувшего, святые часы, когда чистая душа ее покорно принимала таинственное учение искусства и трепетным сердцем ожидала, когда поднимется завеса для новопосвященной.

Вера Яковлевна очень благосклонно смотрела на это ученье; успехи зальстили ее самолюбию; к тому же, как женщина дальновидная и расчетливая, она видела, что могла извлечь пользу из этих успехов. Так прошли две зимы; помещица все была больна хроническою болезнью и все лечилась у молодого лекаря, а Зоя все пела с Карлом Адамовичем. Вдруг в городе разнеслась весть, что Вера Яковлевна едет в губернский город, и едет — лечиться. Теперь сообразите следующие обстоятельства.

В столице кто-нибудь вздумает ехать для здоровья в Карлсбад или Эмс: это никого не удивляет, дело очень обыкновенное: все ездят, стало быть, и странного тут ничего нет. Теперь из уездного города ехать в губернский нарочно для излечения болезни — это требует большого размышления. Известно, что в уездных городах — народ постоянный, любят свои домы, как улитки свои раковины, и вообще неохотно расстаются с ними. Уездный человек не любит ничего, что отвлекает его от серьезных занятий и нарушает привычки его покойной и приятной жизни. Особенно дамы; оставлять дом для них совершенное несчастье. На кого положиться? И как это без них будет? Якова Ефремовича чаем не вовремя напоят; проснется он после обеда, теплого квасу ему подадут, а он теплый квас терпеть не может. И Палашка хлебы переквасит, и Ванька сопьется. Беда, совершенная беда! Ну, как же бы при таких важных опасениях уехать, да еще и лечиться… лечиться?

Но, между нами сказать, это ведь в некотором роде вольнодумство, идея, занесенная с гнилого Запада. Разве нельзя лечиться у уездного лекаря? Дома? Если господу угодно, то и уездный лекарь, даже подлекарь вылечит, а не угодно ему, поезжай хоть за границу — мало ли там наших легло? Вера Яковлевна, вообще заклятый враг всякого вольнодумства, особенно держалась этих правил; она посмеивалась даже и над помещицею с ее хронической болезнью и молодым лекарем, и даже иногда зло посмеивалась, и вдруг она, Вера Яковлевна, едет сама — лечиться! Она, враг вольнодумства, патриотка, она, хозяйка, у которой как ни у кого пекли кулебяки с вязигою, она — оставляет дом!

Можете сами посудить, какое впечатление должно было сделать на все умы подобное происшествие. Я расскажу только один разговор, который был по этому случаю у секретарши, женщины, особенно уважаемой в городе. В одно утро съехались к ней вдруг четыре дамы: судейша, хорошая женщина, но очень молчаливая; стряпчиха, казначейша и становая, приехавшая накануне с мужем из стана, — как видите, дамы все почтенные.

— Слышали ли вы? — говорит становая. — Я так удивилась! Приезжаю к стану вчера вечером с Иваном Семенычем; вдруг мне говорят, что Вера Яковлевна…

Стряпчиха. Вот, матушка, как у нас! Не то что у вас на стану. Где вам за нами! Мы люди модные: лечиться едем.

Казначейша. Полноте, Варвара Степановна, кто же этому поверит? Все же бывают больны, да не ездят в губернский. Я сколько раз была больна, да еще и в таком положении.