Дача на Петергофской дороге — страница 63 из 95

— Знаете ли, тетушка, что эта брюнеточка, что танцует там, против нас с этим кругляком, очень недурна?

— Прошу осторожнее; этот круглячок — любимец здешних дам.

— Хорошая рекомендация их вкусу. Я, однако же, уверен, что брюнеточка делает исключение.

— Ошибаешься. Она помолвлена за него.

— Это еще ничего не значит.

— В провинции ничего не значит? Мы все помешаны на буколиках{69}.

— Однако же этот Тирсис{70} не сохнет от любви.

— Твоя хорошенькая брюнеточка влюблена в этого Тирсиса по уши. Слышишь ты это?

— Влюблена, влюблена! Знаете ли, что мне всегда смешно это слышать? Что значит «влюблена»? Рада, что кто-нибудь за нею ухаживает, вот и все.

— Нет, здесь это не то. Эта молодая девушка хорошо воспитана! Говорят, что мать ее была очень умная женщина.

— Хотите ли биться об заклад, что ваша воспитанная девушка через две недели… что я говорю! — через несколько дней не станет смотреть на своего советника и влюбится — в меня.

— А знаешь ли ты, что мне очень хотелось бы принять это предложение в надежде, что тебя проучат за хвастовство?

— Тетушка! вы знаете, что я совсем не шалун, не искатель приключений и даже не лев, а предлагаю вам заклад единственно для того, чтоб показать вам, что значит у женщин влюблена. О! удача не возгордит меня, будьте покойны. Я знаю, что буду обязан ею не моим высоким достоинствам.

— Чему же? Твоему сиятельству или аксельбантам?

— И тому и другому, а более — новости.

В это-то самое время Зоя с такою любовью рассматривала неизвестную ей фуксию.

Вера Яковлевна могла бы заметить, если б не так была занята наблюдениями над подносами с конфектами и мороженым, что в мазурке к пунцовой камелии экс-прокурорши в волосах Зои была присоединена красивая ветка фуксии, — могла бы заметить, потому что эта ветка необыкновенно грациозно перемешивала легкие цветки свои с темными локонами Зои; но она не заметила. Не заметила и за ужином, где Зоя, которой прислуживали и советник и князь, была необыкновенно весела. И как было заметить! Представьте, что подавали стерлядь баснословной величины. Стерлядь, для которой не могли нигде найти блюда и потому подавали ее на огромном серебряном подносе, и то еще голова и хвост свешивались… Впрочем… как знать? Быть может, и заметила…

Прекрасный вечер! Очаровательный! Таких не бывает два раза в жизни. Танцы, музыка, и шутки, и смех, и еще разговор о цветах, о Карле Адамовиче, и во весь ужин так… Возвращаясь домой, Зоя во всю дорогу напевала то мазурку, то nocturno{71} Шуберта, о котором только что говорила с князем, и вдруг улыбалась, потому что между звуками и нотами вдруг вместо re являлось ей доброе, знакомое лицо учителя с полуоткрытым ртом, с пальцами, вытянутыми по клавишам, и потом, вместо него, грациозная фуксия, и тотчас же за нею — бледное личико с черными усами и со взором… со взором, обещавшим полную гамму звуков, и все задушевных, все полных чувства, как мотив Шуберта… А темно! На небе ни звездочки; фонари на четверть версты один от другого; а грязь? Линейка (Вера Яковлевна боялась всякого другого экипажа), длинная линейка стучит по неровной мостовой, и лошади, вытянув шеи, тащатся, взминая грязь.

— Наказание божие эта мостовая! — произнесла Вера Яковлевна. — Угораздило же сделать на лучшей улице! Уж делали бы где в захолустье. А то вот трясись себе. Зоя! Зоя! Да что ты? Точно ты по маслу катишься. Разве тебя не трясет?

— Что-с? Трясет, тетенька. Очень бьет. Видно, Алексей с мостовой съехал. По сторонам камни навалены.

— Навалены? Уж подлинно навалены. А еще сердятся на твоего батюшку, что мостовых не делает. Вот вам и мостовые! Повезла бы я этого полицмейстера да и с губернатором-то по этим мостовым да еще и в телеге. — (Кажется, довольно было бы для пытки и линейки Веры Яковлевны, но она находила ее очень покойною.) — Алешка! Тише, дурак! Всю душу выбило.

— Да нельзя, сударыня. Изволите видеть, какая темь. Ничего не видно.

— А еще фонари… Мошенники! Только знают, что деньги собирать. Улучшения! На повороте-то тише, дурак! Слышишь! Тут ведь лужа стоит такая, что и господи упаси…

Между тем Зоя носилась в мире звуков. Линейка благополучно перебралась через лужу, въехала на двор и покатилась как по маслу к крыльцу, только грязь хлябает под копытами лошадей.

Подъехали, остановились. Длинный малый, в гороховой ливрее с красными снурками, соскочил с запяток, взбежал на крыльцо; стучится: нет ответа.

«Эк дрыхнут!» — ворчит малый; опять стучит. На этот раз дверь отворилась, и на пороге показался заспанный лакей с сальным огарком в медном подсвечнике. Малый в ливрее, довольный этим признаком жизненной деятельности в своем товарище, проворно отбросил фартук линейки; Зоя легонько оперлась на его плечо, прыгнула на крыльцо и прямо в горницу; но пола салопа, к несчастью, распахнувшись, задела за подсвечник; тот выпал из рук полусонного лакея. Вера Яковлевна, которая в это время занесла уже одну ногу на ступеньку крыльца, оставшись во внезапной темноте, закричала и уронила ридикюль, из которого посыпались бальные конфекты, и все под ноги лакею в гороховой ливрее. Ужасное положение! Вера Яковлевна, лакей, кучер — все кричат; а Зоя между тем, не подозревая бед, которые наделала, стоит в бальном своем наряде в гостиной перед большим зеркалом, хороша и весела, как молодая жизнь. Перед нею девка в какой-то душегрейке, накинутой поясом на плечи, и со свечкой в руке смотрит с удивлением на свою барышню, не зная еще хорошенько, не сон ли это еще перед нею…

А там-то шум, крик! Лакей хлопает дверьми, бежит, крича: «Агафья Петровна! огня! барыня!» А барыня идет, охая и ворча: «Право, хамы; только и знают, что дрыхнут…»

Зоя заснула, думая о мазурке, о Карле Адамовиче и — о князе.

На другое утро… Зачем после этого другого утра следует еще другое, и еще, и еще, и так далее? Какое может быть лучше этого? Странные люди! Вы стали бы плакать над гробом молодой девушки, умершей в это другое утро. Ужели этот сон, который мы называем смертью, внезапно, как тропическая ночь, постигающий жизнь посреди ее самых роскошных картин, не лучше вашей бледной, бесцветной жизни, слабо, как северный день, освещаемой воспоминанием? Нет; эти слезы напрасны; прекрасен покой на бледном, молодом челе, по которому горесть не провела ни одной борозды; надежды и любовь, кажется, еще улыбаются в душистом венке, которым украшает его дружба, и золотые сны еще лелеют это воображение… Пусть спит, не пробуждаясь более для жизни, где не найдет ни одного луча, освещавшего ее минутный путь! Смерть за смерть: холод гробницы не хуже холода, одевающего прежде времени отжившее сердце… А ведь придет же другое утро, когда каждая скажет: сердце отжило; или, что еще не хуже ли, когда оно отживет, а красавица скажет, смеясь: э! все это вздор! — и пойдет солить грибы…

Небо пасмурно; тучи нависли над кровлями; того и гляди, что по лужам пойдут круги да пузыри; Вера Яковлевна в кухне ворчит что-то на повара-лакея в гороховой ливрее, который по профессии своей был повар, а на запятках ездил только в экстренных случаях. Зоя сидела за фортепьяно: то быстро пробежит по клавишам розовыми пальчиками, то повторит вчерашний вальс, то, остановясь на взятом аккорде, задумается, и на лице видно, что не печальны думы те! Нет, игривы, веселы они, как весеннее солнце на лугу, как игры мелких птичек в чаще, проникнутой забежавшим в нее лучом, как полет бабочки над пестрым цветником, как любовь, еще не сознавшая сама себя. «Как он взглянул!.. Как мило он сказал… Ах, как он умен! Как все движения его приятны… уж не то что советник…» Здесь последнее колено вальса, и в воображении целый бал, мазурка, огни, блеск, шум, и везде и всюду он

— Зоя! Ты и не думаешь, что надобно платье приготовить! Разве ты забыла, что мы сегодня обедаем у Авдотьи Васильевны (экс-прокурорши)? Ты надеешься на Дашку — хороша будешь! Нет, матушка, на этот народец не очень надейся; будешь без всего. Уж эти хамы! Дашка! — Приходит девка. — Приготовила ли ты барышне платье?

— Не изволили ничего приказывать-с.

— Вот, Зоюшка; все-то за тобой надобны няньки. Нехорошо; ты небогатая девушка…

— У кого есть добрая тетушка, тому лучше, чем богатому, — сказала Зоя, бросившись на шею Вере Яковлевне, еще несколько встревоженной разговором в кухне. Она старалась сохранить свой сердитый вид, который уступал уже обыкновенному ее добродушию, и тихонько отталкивала Зою.

— То-то «тетушка»! Ты настоящая лиса, право, лиса, — говорила Вера Яковлевна. — А выйдешь замуж, кто тогда станет с тобою нянчиться?

— Замуж? — Зоя засмеялась и покраснела. Бог знает, с чего ей представилось, что ей идти замуж надобно было только — за князя.

Положение князя в эту самую минуту было совсем другое: губернская предводительша, тетушка его, сидела за пяльцами и вышивала какой-то цветок; он возле нее рассеянно резал маленькими ножницами ниточку шерсти. Утром он получил из Петербурга несколько писем, в которых ему говорили о петербургских балах, о возвращении из-за границы княгини Г., графини Д*; о новой танцовщице, между прочим о его делах, так что вчерашний бал совершенно вышел у него из головы и с хорошенькою брюнеточкою Зоею. Предводительша начала искать чего-то на пяльцах. Князь, не обращая внимания на тетушку, продолжал резать.

— Так! Вечно схватишь, — сказала предводительша, отнимая ножницы у племянника.

— Виноват, тетушка.

— И так задумался. Конечно, это резанье была какая-нибудь важная операция? Или воображение было занято другим?

— Посудите, каково же бы это было, если б оно было занято ниточкой?

— Ниточка или цветок иногда очень дороги. Хочешь, я угадаю, чем оно было занято?

— Сделайте милость.

— Почему ж бы и не нашим пари?