Дача на Петергофской дороге — страница 66 из 95

— Племянник мой? Он уехал сегодня утром, и я затем и приехала, чтобы просить вас извинить, что он не мог быть у вас. Дела совершенно непредвиденные и необходимые заставили его поспешить отъездом… — Она опять взглянула на Зою…

На другое утро Вера Яковлевна, желая вывести спасительное нравоучение из вчерашнего рассказа, пошла в комнату племянницы и нашла ее — в жестоком нервическом припадке.

Послали за доктором, послали за отцом; припадок прошел; отец приехал, а Зоя была — помешана.

Но мы слишком занялись Зоею; вы, конечно, не потребуете от меня подробностей ни ее болезни, ни выздоровления. Бедная Вера Яковлевна с горя ли, как говорили одни, от сдобного ли пирога с грибами, как уверял уездный доктор, умерла вскоре по возвращении домой. Умер также дядя Зои, богатый человек, и она сделалась богатою невестою. Отец ее оставил место городничего и переехал в деревню, доставшуюся после брата. Зою лечили в Москве, возили в Ростов, в Воронеж. Наконец, привезли в Петербург, где ей очень помогли, так что казалось даже, будто бы болезнь совсем прошла. Она даже начала брать уроки музыки, как вдруг, последнею зимою, болезнь ее возвратилась, и с такою силой, что потеряли всю надежду на ее выздоровление. Мы, однако же, видели, как дружба Мери возвратила ей тишину и рассудок. Зоя жила на даче с родственницей по матери, которую отец ее взял к себе наместо покойной Веры Яковлевны. Уверяли, что последние припадки Зои начались после какого-то музыкального вечера, где ей показалось, что она слышала голос своего князя.

V

На даче все было в необыкновенной тревоге; горничные доглаживали платья, одевались; люди бегали из буфета в кухню и обратно; повара суетились около плит; по аллеям сада мелькали группы гуляющих, большей частью обитателей дачи и соседей, которые, заслыша, что у Байдановых ждут гостей, заключили, что будет помолвка, и ходили около дома, стараясь подсмотреть какое-нибудь движение в комнатах. Одна Зоя сидела покойно на своей маленькой террасе, обращенной на запад, и смотрела задумчиво, как блестящее светило дня склонялось к покойным водам залива.

В самих комнатах невесты было тихо, потому что все приготовления к вечеру были кончены. На столах расставлены и цветы, и фрукты в серебряных вазах; несколько дам, родственниц, богато одетых, ходили из комнаты в комнату, тихонько разговаривая между собой, мимоходом передвигая с места на место, для большего эффекта, то вазу, то корзину. Старушка Байданова сидела одна-одинехонька в гостиной и раскладывала гранпасьянс (обыкновенные ее собеседницы на этот вечер были прибраны вместе с чехлами, с мебелью и разными мелочами, которые находили неприличным оставлять при гостях). Сама Мери была еще в своей комнате; туалет ее был окончен, но она казалась им недовольной; две девушки стояли в дверях. Мери подходила к зеркалу, поправляла букли, приказывала девушке приколоть пояс; потом садилась, брала книгу и оставляла ее, чтобы опять подойти к зеркалу. Она хотела казаться покойною, но сердце девушки, при всей рассудительности ее, не хотело слушаться советов благоразумия и билось как бы в груди самой мечтательной из всех провинциальных невест.

Между тем Елена Павловна… превосходная женщина! Представьте, что накануне она легла в три часа, проиграла весь вечер со старухою Байдановою у Белугиных; не спала всю ночь: сделались спазмы; встала с головною болью, а надобно было ехать за покупками. Теперь страшный мигрень, опять спазмы; голова обвязана платком; на висках кружочки из почтовой бумаги, намоченные одеколоном, на затылке хрен, а надобно еще ехать на дачу: положено вечер провести у невесты. Это ужас! Право, мы вечно жертвы собственной доброты и привязанности… Ну, а как не ехать? Как отпустить сестрицу и Евгения одних? Княгиня превосходная женщина, но холодна и совершенно неспособна что-нибудь уладить и устроить. А Евгений? Ну, что! Он влюблен… да нет, и не знает ничего. Как-то в нем нет этого дара, чтоб найтись, смекнуть. Ему все было бы готово, все устроено: грансеньор, уж известно! Ну, хоть бы с старухою; где ему подладиться к старухе? Или с другими родными? А на кого надеяться? Другие тетушки приедут только попировать. А хлопотать одна Елена Павловна во всем и везде.

Любопытно было видеть внутренность княжеской кареты, когда она отправилась на дачу с женихом, княгинею и необходимою тетушкою. Княгиня, худенькая, бледная, неподвижная в углу кареты, в старушечьем чепчике и закутанная шалью, держится морщиноватою рукою без перчатки за басоны{75} и смотрит в окно, не говоря ни слова. На лице ее, всегда покойном, видны грусть и внутреннее волнение; она, видимо, старается избежать взоров сына, как бы боясь, чтоб он не прочел в глазах ее, что тревожно занимало ее душу. Не о себе беспокоилась княгиня: ей не много уже осталось жить. Но будет ли счастлив он, любимец ее, чье счастье было постоянной надеждой всей ее жизни? Он приобретает независимое состояние, — но какою ценой? Не утратит ли он за него свою собственную независимость? Будут ли поняты и оценены доброта и деликатность его, эти неоцененные качества для тех, с которыми мы живем, и, к несчастью, часто очень вредные для нас самих. Изредка входила ей в голову мысль: как будет и со мною невестка? И он не переменится ли, женясь?.. Но это на одно мгновение. Он, один он занимал ее. Странно! Богатство, которое до сих пор было постоянною ее мечтою, теперь, когда оно было уже почти в руках, казалось ей ничтожным, дорого приобретаемым: княгиня начинала уже смотреть на него с философской точки.

В другом углу кареты, на той же лавочке и как бы для контраста с княгиней, сидела Елена Павловна, одетая по последней моде (нельзя же для новых родных!). На висках бумажки, напитанные одеколоном, нюхает спирт и беспрестанно говорит: то дает советы племяннику, то пересказывает княгине свой последний разговор со старухою Байдановой, то крестится и благодарит бога, что он совершил наконец ее желание пристроить милого Евгения и видеть сестру покойною; то рассказывает, какие чепцы и уборы заказали к свадьбе родные невесты: она все это знает, потому что со всеми друг и все у нее спрашивают совета. И вдруг, вспомнив о своем мигрене, говорит, что глаза у нее готовы выскочить от боли, нюхает спирт и перекладывает из-за ушей на руки хрен. Князь молчалив, как мать, иногда улыбается, слушая тетку, благодарит ее, подает скляночку с одеколоном и изредка взглядывает на мать. Ему хотелось бы в ее спокойствии почерпнуть уверенность, которой напрасно ищет в себе…

Мери ему нравилась, или, лучше сказать, он в ней ничего не находил такого, что бы решительно не нравилось ему. Еще более: с нею, охотнее, чем со всякою другою, он протанцевал бы целый вечер и даже бесконечную мазурку. Но супружество не танец: там, как ни скучна была бы дама, она кажется сносною оттого уже, что она не навек. А здесь — перестает ли веселая музыка, под которую скрестились руки, перешла ли в печальное адажио{76} или раздирающий душу стон — все надобно идти, идти, пока холодная смерть разожмет сжатые руки. Вместе, неразлучно до гроба — обольстительная перспектива, когда любовь смотрит на нее сквозь свою блестящую призму; ужасная — когда холодный рассудок стоит на рубеже и наводит на нее свой неотразимый телескоп! Конечно, князь был уже не ребенок и не юноша; он давно уже перестал настойчиво толкаться в дверь жизни, требуя у нее счастье; давно покорно принял ее с ее необходимыми утратами, небезусловным добром и злом и холодными вознаграждениями и заменами; давно отказался от пустой мечты в жене найти любовницу; едва смел надеяться найти друга и с некоторого времени даже начал думать, что хорошо, если она будет — не слишком беспокойной придачей к приданому. Но теперь оставался вопрос: в какой степени не беспокойна будет эта придача?

Когда-то мысль жениться на приданом и жить имением жены возмущала всю гордость князя; когда-то и он мечтал самостоятельно, с возвышенным челом, прижав одною рукою к груди милое, слабое существо, вверившее себя его защите, идти навстречу судьбе и в неравном бою, покрытому стрелами, но непобежденному, смеяться в глаза утомленному врагу. Это было когда-то… О! люди великие учителя! Посмотрите на коня, дикого сына свободы: необуздан, неукротим, самонадеян! Пройдет год, несколько месяцев даже, и он уже тих, смирен, послушен; покорно принимает удила и даже гордится под седоком. Не знаю, пожалел ли бы он о прежней доле даже и при встрече с прежними товарищами своими, еще вольными, еще не взнузданными, но, быть может, посовестился бы, если б мог совеститься.

Князь был утомлен и недостатками, и хлопотами, и неудачами; единственным желанием его было теперь спокойствие; он находил, что не было цены, которой бы нельзя было дать за него. Но в ту самую минуту, когда он был готов дать эту дорогую цену, он был беспокоен. И возвратный взгляд на прежние верования, и надежды, и опасение: действительно ли спокойствие приобретает он, покупая богатство, — все это тревожило его.

В подобных рассуждениях время прошло; карета въехала в широкую аллею и остановилась у крыльца; Елена Павловна бросила свои бумажки и хрен, поправила головной убор и мантилью и, пропустив вперед княгиню, пошла за нею… Вошли; торжественная тишина, торжественные поклоны с обеих сторон тетушек, дядюшек и кузин без числа, и все в восхищении друг от друга, как обыкновенно водится даже иногда и недели две спустя после свадьбы.

Но скучен церемонный съезд, особливо для невесты. Неужели целый вечер сидеть на диване и целовать ручки будущей свекрови или рассыпаться в комплиментах пред украшенными звездами дядюшками? Нет; Мери усадила весь причудливый народ стариков за карты, а молодых, и, разумеется, Елену Павловну, увела в большую залу…

Большая зала, которая, как уже сказано, занимала всю средину дома, пересекая его во всем диаметре, представляла в эту минуту оазис света, зелени и цветов. Яркие лучи, изливаясь из двух огромных люстр, то скользили по блестящей зелени тысячи чужеземных растений, то преломлялись в бесчисленных отливах темно-гранатового атласа мебели, то, лаская грациозные контуры мраморной психеи или капитолийского амура, терялись в густых шпалерниках камелий, которые, раскидываясь по сторонам, искусно подделанным под белый мрамор, привлекали взоры своими большими, блестящими цветками. Мери, следуя прихотливой фантазии своей, разделила всю залу на три части: средняя, и самая большая, оставлена была для танцев; оба конца, образовавшие выпуски с широко отворенными в сад дверями, были обращены в кабинеты, из которых один, совершенно заставленный диванами, козетками, покойными креслами и цветочными вазами, был посвящен разговорам. Там на столиках, на которых возвышались японские вазы с центифольными