[42]. Что делать! Мы лжем себе, по крайней мере, столько же, сколько другим; мы лицемерим перед собою не хуже Тартюфа, и, может быть, эта ложь, это лицемерие и есть доказательство необходимости нравственного совершенства, от которого ненаказанно не отдаляется человек. Кто бы мог быть покоен, если б непрестанно имел перед глазами, ясно, как в зеркале, все те недостатки, которых сознание — мы все это испытали — так страшно в редкие минуты сознания самого себя. Нам надобно верить в наше хорошее; думать, что дурное в нас есть только минутное уклонение, слабость, не дурной навык или дурная склонность; а то мы ужасались бы сами себя.
Сколько ни положительна, ни благоразумна была Мери, но создавать таким образом небывалые романы, в которых она и Зоя были героинями, — она как судьба, Зоя как страдательное существо, — было с некоторого времени одним из любимых ее занятий. Воображение ее играло в этих вымыслах, как в сказках тысячи одной ночи; восток и юг и даже беспредельные степи суровой Сибири, покрытые снежным саваном своим, все ссужало ее своими красками; все, что было нежного, любящего, мечтательного в ее женском сердце, она все перенесла в эти фантазии, и потому-то, может быть, в сердце ее осталось для существенности так мало теплоты; это нередко случается в свете. Теперь судьба, казалось, нарочно хотела доставить Мери случай воспроизвести наяву одну из ее светлых фантазий. Что сделает она? Разыграет ли на деле роль благодетельной феи, или доброго друга, или…
Вчера нечаянное появление Зои в кругу веселых гостей, ее припадок и еще более немногие слова, вырвавшиеся у нее в первые минуты, когда она пришла в себя, подали Мери ключ к тайне ее несчастной подруги. Она знала теперь, кто был предметом этой долгой, постоянной любви и, конечно, виновником этого несчастья. Разумеется, недостаточное состояние Зои заставило удалиться от нее князя, которому нужна была невеста богатая; все это ясно; но вот вопрос: любил ли точно князь Зою? Не любит ли еще и теперь? В случае если перестал любить, вчерашнее появление Зои не возобновило ли угасшего или, может быть, худо угасшего огня? Что он любил ее, это верно. Зоя хороша, и хороша именно так, как нужно, чтоб нравиться князю, несколько также склонному к мечтательности, как заметила Мери. На вторые два вопроса как знать ответ? По всем вероятностям, конечно, князь должен был уже давно разлюбить и при встрече с полусумасшедшею девушкою чувствовать одно сожаление… По вероятностям? Но какие вероятности с этим чувствительным народом? Ведь все это более или менее сумасброды, с которыми верного ничего нельзя узнать.
Как же поступить Мери? Осчастливить Зою, возвратить ей возлюбленного и сыграть роль благодетельной феи? Но это хорошо было в романах, в существенности же не приходится, потому что князь не вещь и передать его нельзя без воли его. Переговорить с ним, спросить его как добрый друг, откровенно, задушевно, или просто отказаться от него, предоставить его и Зою собственной их судьбе?.. Но… Мери очень хочется быть княгинею; князь выгодный для нее жених; к тому же кроток, добр… или перевести ближе мысль Мери — смирен, уступчив, — ну, словом, муж, каких надобно… Но Зоя, великодушие, блистательные романы Мери… Дружба и высокий пьедестал, на который взгромоздилась было Мери, — вот что волновало душу ее, что не дало ей заснуть всю ночь, что подняло ее с солнцем и согнало розы с ее щек. Но напрасно спрашивала Мери совета у свежести утра, у спокойствия природы, встречающей тихий летний день: небо было ясно, как сердце праведника; воздух, как голубой флер, волновался над лугом; листочки чуть-чуть колебались на деревьях, как бы нежась в прохладе утра; пчелка хлопотала около темно-красного цветка клевера, — ничто не отвечало на вопросы Мери; у природы не было сочувствия к тревожным думам девушки, или, может быть, эти тревожные думы мешали ей понимать ответ природы.
Недовольная сама собою, расстроенная, Мери возвращалась к себе; уже она миновала аллею, ведущую к домику Зои, как вдруг, на повороте дорожки, увидела ее горничную, которая медленно шла, переворачивая в руках запечатанное письмо, останавливалась, оглядывалась и вообще показывала какую-то нерешительность. Увидев Мери, горничная остановилась и, казалось, обрадовалась.
— Куда ты так рано, Настя? — спросила Мери. — Неужели Зоя встала?
— Давно уже, сударыня; изволили послать меня с письмом.
— Куда?
— Да я и сама не знаю; в город.
— Да к кому же?
Горничная улыбнулась и вертела письмо, как бы не решаясь сказать.
— Что же? Верно, она тебе сказала, к кому отнести? — продолжала Мери.
— Конечно, сударыня; вот извольте посмотреть сами. Имя есть, только я не знаю, куда идти и где найти князя.
— Князя?..
Сердце Мери забилось. Она взяла письмо. Адрес был на имя князя Евгения Сергеевича, жениха ее, нет сомнения. Мери взглянула на девушку с улыбкою.
— Для чего же Зоя не отдала мне этого письма? Я могла бы передать его князю, чем тебе ехать в такую даль.
— Не знаю, сударыня. Барышня что-то не совсем в себе-с, так, я думаю, и сами не очень хорошо знают, что приказывают.
— Бедная Зоя! Ей нехорошо? — сказала Мери с участием и, кажется, забыв о письме.
— Очень нехорошо-с. Всю ночь не изволили почивать.
— Я ее непременно увижу, — сказала Мери, отдавая письмо, и сделала вид, что хочет уйти. — Впрочем, — прибавила она, остановясь, — тебе надобно же адрес князя; он живет… но ты не застанешь его. Он будет утром сюда. Не хочешь ли, я отдам письмо, а ты скажешь, что ездила и не застала князя, да и останься у нас, чтоб не встревожить Зои; знаешь, она всем тревожится.
— Э, сударыня! да барышня и не заметит, тут я или нет.
— Теперь заметит; впрочем, как хочешь. — Мери опять хотела идти.
— Нет уж, сударыня, — сказала горничная, останавливая ее, — сделайте милость, извольте отдать князю письмо; а то где же мне…
— Пожалуй, — сказала Мери совершенно хладнокровно и взяла письмо, к великому удовольствию горничной, которая, конечно, воспользовалась этим случаем, чтоб повидаться с каким-нибудь братцем или кумом.
Мери у себя в комнате, одна; двери заперты; она вышла и возвратилась, никем не замеченная; горничные думают, что барышня еще в постели, и бережно ходят в уборной, приготовляя платье и все, что нужно для утреннего туалета.
Мери сидит на диване, прислонясь к обитой бархатом спинке; щеки девушки разгорелись, и странная улыбка, как зарница, то появляется, то исчезает на румяных губках ее. Грудь ее часто вздымается; Мери взволнована.
Перед нею, на столе, лежит письмо Зои, и — уже распечатанное.
«Может быть, вчерашний мой нескромный приход, — писала девушка неверною рукой, изобличающей душевное волнение, — напомнил вам ничего не значащую для вас старинную встречу, и напомнил неприятным образом. Может быть, вы будете бояться, что когда-нибудь опять бедная больная появится в комнатах невесты вашей. Я пишу к вам единственно для того, чтоб успокоить вас. Здоровье мое заставляет меня сегодня же, много завтра, переехать в город и вскоре даже и совсем оставить Петербург. Я надеюсь, что увижу вас и милую мне Мери при лучших для меня обстоятельствах».
Сколько слез стоила эта записка бедной Зое! Сколько раз была написана, переписана, изорвана в клочки и опять написана! Какие, может быть, безумные надежды волновали душу девушки, когда она отдавала ее горничной, во все время, пока ожидала ее возвращения! Сколько предположений, проектов переходило в ее голове, темных, мрачных, убийственных, и иногда — как туча над заливом, на минуту озаренная проскользнувшим сквозь волны ее лучом заходящего солнца, освещенных также мгновенным лучом никогда не умирающей надежды. Другая, более светская, не стала бы писать к князю; менее любящая не стала бы писать такого письма; думаете ли вы, что вместо письма она не хотела послать одну ветку фуксии? Думаете ли, что между изорванными в лоскутки письмами и уже сожженными не было такого, где изливалось бы все сердце ее в словах, которые должны были тронуть князя, возвратить его к прежним чувствам? Думаете ли вы, что она не говорила ему о беспредельной вере своей в его сердце, о надежде, никогда не изменявшей ей, — видеть его и быть счастливою дружбою его, если не любовью? Все это и много другого говорила Зоя; но он помолвлен, помолвлен на Мери; он любит Мери… Зоя ли помешает его счастью и счастью подруги? И однако…
Если б посмотрел кто на Зою, когда, бледная, встревоженная, она скорыми шагами ходит по комнате, подойдет к окну, раздвинет рукою частую сетку листьев гераниума и смотрит в глубину аллеи, не белеется ли там платье горничной, не идет ли она! Нет и все нет. Покойно все вдали; бабочка пролетит, виляя над дорожкою; малиновка перепорхнет на противоположный куст, дитя, вдруг выскочив из чащи, перебежит, чтоб спрятаться на другой стороне в кустах сирени, обманывая товарищей, которые с шумом бегут по дорожке, ища его; и вот наконец она… Зоя отскочила от окна, щеки ее пылают, сердце бьется, она упала на колени перед образом… Владычица! Помоги ей перенести эту минуту, которую против воли с надеждой ждало сердце…
— Не застала дома!..
И день прошел, и ночь наступила. Зоя напрасно ждет. Не придет ли Мери? Не пришлет ли? Никого. Войдет горничная; Зоя с нетерпеливым ожиданием устремит на нее вопрошающий взор: нет ли чего? Горничная почтительно смотрит на барышню и, не спуская глаз с нее, идет к комоду, а лицо покойно и беззаботно, как будто бы весь мир пообедал и сбирается лечь спать.
А между тем Елена Павловна и жених у Мери и все едут кататься в Екатерингоф: там музыка и толпа простого народа: так, посмеяться. Мери весела, как и всегда, любезнее обыкновенного. Толстым немцам с дражайшими половинами и нежно любимыми детьми, старым шляпкам с подновленными лентами и коломенским fanatica per la musica[43], которые пешком, от Большого театра, пришли с сестрицами, а может быть, и с кем-нибудь еще нежнее любимым, наслаждаться при вечерних испарениях екатерингофских болотистых лугов вальсами Штрауса, и модницам в бурнусах и с лорнетками в руках, так же