К чему тут Гартен? Какое он может иметь отношение к моей грусти и моей любви к немецкой литературе? За что вы на него нападаете? — Это добренький и умненький мальчик; от его слов веет на меня всей свежестью неразочарованной души; это натура не глубокая, но светлая. — Полноте, к чему отравлять подобными капризами отрадные минуты нашей дружбы! — Приходите скорее к нам, мы сегодня дома.
Разве я виноват, что вы сделали из меня ребенка? Я завидую всему, что к вам приближается… я один далек от вас — непризнанный и непонимаемый! Могу ли я быть спокоен? Я каждую минуту страшусь потерять вас… я страдаю глубоко. Ненавидящий притворство, я должен притворствовать перед всеми, а более всех перед вами… Вчера я задыхался от счастья вас видеть, а должен был смотреть на вас холодно и бесстрастно… Сжальтесь надо мной, это ужасно! Мне совестно и страшно, когда вы говорите и обращаетесь со мной с благородной уверенностью и не подозреваете, что я готов каждую минуту изменить вам и себе!..
Я плакала, читая письмо ваше: оно было похоронной песнью нашей святой дружбе… Прощайте, бог с вами! Вы усмотрели в вашем сердце только возможность любви и испугались ее: вы разочли, что она вам вместе с отрадою принесет много и грустного, а вы скорей готовы отказаться от счастья, чем купить его страданиями души и болью сердца… Ваше состояние есть состояние ребенка, которому показывают горькое лекарство и кусок сахару… Простите мне, о, простите бедной женщине, которая, думая погреться у огня, охвачена пламенем!..
Мне были горьки не ваши укоры, не ваше старание унизить меня и представить бесхарактерным и недостойным святого чувства, а ваш глубокий эгоизм… Вы ошибаетесь: я не боюсь любви, не бегу от нее, — я ношу ее глубоко в сердце… я готов броситься в неизмеримый океан ее и погибнуть… но никогда недостало бы у меня жестокого эгоизма увлечь вас с собою… А вы!.. что же вы хотели из меня сделать, рассыпая передо мной сокровища вашей души? Неужели вы думали, что я не посмею любить вас? И какое право имели вы думать это? Вы кинули мне слово дружбы и жестоко им воспользовались… Кончаю, не хочу ни обвинять, ни оправдываться, — слишком грустно, слишком тяжело и то и другое! Прощайте! желаю вам всего прекрасного!
Благодарю вас, вы дали мне спасительный, хотя жестокий урок. Вы правы, я поступила безумно… нам следовало бы заключить условия… В самом деле, что такое была для меня эта необходимая потребность передавать вам движения души моей? эта бесконечная и сладкая мысль о вас, как вечность охватившая всю жизнь мою? это безотчетное счастье в вашем присутствии, эта светлая к вам доверчивость? Все это было только дружба, — оскорбительная дружба… Прочь ее! не надо ее! давайте нам любви по форме, с объяснениями, со вздохами, с комплиментами, вроде следующих: «Какие у вас прекрасные глаза!» или «Эта роза — вы!» И вправду, как смеет женщина говорить мужчине прямо и свободно о страданиях души? как смеет не краснеть от каждого взгляда; не потуплять глаз от каждого его слова? Это ужасно, возмутительно! грянем же на нее всеми оскорблениями ни на чем не основанной ревности и намерением обнять и расцеловать ее без церемонии, как скоро останемся с нею наедине.
Благодарю бога за наше вчерашнее свидание! Оно дало нам увериться, что в жизни есть точно высокое, святое счастье, есть минуты, за которые мало целых годов страдания… Благодарю вас! Вам я обязан всем святым и прекрасным в моей жизни. Я чувствую, как ваше присутствие возвышает и облагораживает все существо мое…
Любезный друг! Надеюсь, что ты придешь ко мне сегодня вечером перекинуть в картишки… А я сейчас от Ивана Петровича: он хандрит напропалую. Скажу тебе новость: тайна его рассеянности открыта — он влюблен в ***ну, и уж меж ними куры-муры… Beau monde[45], братец, лезет. Это открыла нам вчера Варвара Михайловна. «Третьего дня, — говорит она, — иду из лавок, попадается мне мальчишка ***х с письмом. Спрашиваю его: „Куда ты, Федюша!“ — „К Ивану Петровичу с письмом“. — „От кого?“ — „От барышни-с“. Я так, — говорит она, — и ахнула, — славно, мол, славно!.. знай наших! Бедная Мавра Александровна! ничего не знает, а ведь все на нее падет…» Теперь, любезный друг, я постараюсь следить за ним, ведь такой… боюсь, не случилось бы чего. Прощай, до свидания!
Остаюсь преданный тебе ***ин
Милая Лизавета Ивановна! Зная любовь вашу к Мавре Александровне, спешу вас уведомить о неприятном для нее открытии: вообразите, Ида Николаевна завела любовную переписку с Иваном Петровичем… Вот, нынешние девушки! Бедная старушка еще ничего не знает; но Варвара Михайловна хочет объявить ей об этом завтра вечером, по дружбе… по крайней мере, возьмут предосторожности… Будете ли вы сегодня дома? Я бы к вам на вечерок.
Остаюсь навсегда готовая к услугам Марья ***на
Любезная Марья Антоновна! Ах, какую неприятную новость написали вы мне! Не могу прийти в себя от удивления… Можно ли было ожидать этого от Иды Николаевны! Сегодня же расскажу Анне Петровне; она примет в этом искреннее участие… Бедная Мавра Александровна! наделает ей племянница неудовольствий! Ведь все на нее падет… Благодарю вас, любезнейшая Марья Антоновна, за намерение приехать вечером; к сожалению, меня не будет дома — поеду вечером к Мавре Александровне и предупрежу Варвару Михайловну: я не меньше ее привязана к этому семейству. Прощайте, любезнейшая Марья Антоновна!
Остаюсь навсегда преданная вам Лизавета ***а
Вот какая странная сцена случилась сегодня со мною: незадолго до обеда Таня позвала меня с таинственностью к тетушке и, провожая, шепнула у дверей тетушкиной комнаты: «Тетенька что-то сердиты-с». Несмотря на это, я вошла в комнату бестрепетно, с обычным моим равнодушием. Тетушка сидела в своих больших креслах, от которых еще не были отодвинуты два стула, на которых, за пять минут перед тем, помещались Лизавета Ивановна и Марья Антоновна. Тетушка при моем появлении, видимо, старалась принять позу как можно грознее и величественнее… Я в нерешимости остановилась посреди комнаты.
— Пожалуйте сюда, — сказала тетушка.
Я подошла. Тетушка устремила на меня один из своих самых проницательных взглядов; голова ее тряслась от удерживаемого гнева; глаза раскрылись во всю их величину; ноздри раздувались. Мне стало неприятно, и я решилась произнести, чтоб прекратить этот безмолвный допрос: что вам угодно?
— Мне угодно знать, сударыня, правда ли, что вы завели переписку с этим — (тут она дала вам такое странное прозвище, что щеки мои вспыхнули негодованием) — Иваном Петровичем?
— Правда, — отвечала я.
Тетушка была совершенно поражена этим ответом.
— Ах, бесстыдница! — вскричала она. — Еще и сознаешься!
Это удивило меня.
— Что ж тут дурного? — спросила я.
— Боже мой! Боже мой! — закричала тетушка. — Вот до чего я дожила, вот ведь! Что дурного?! Завести в моем доме любовную переписку!.. Этого только недоставало! Да знаете ли вы, сударыня, что вы срамите вашего отца, не говоря уже о вас самих — вам поделом! Пусть весь город указывает на вас пальцами, пусть девицы бегают вас, как чумы; но я, но бедный брат! Опозорить себя до такой степени!
Тетушка умолкла и в страшном волнении металась в кресле; она была вся гнев: шелковое платье ее укоризненно шумело, оборки на чепце трепетали, даже малиновые ленты, мне показалось, приняли какой-то огненный отлив… Старая моська проснулась, вытаращила на меня глаза и заворчала… Мне вдруг стало страшно; какой-то неприятный холод пробежал по мне.
— Кто носил ваши письма? — спросила наконец тетушка.
Я поняла ее мысль и отвечала:
— Тот, кто носил их, не виноват, потому что до сих пор вы не отдавали вашим людям приказания не слушаться меня.
— Да, конечно, теперь уж вы заставите меня принять свои меры… Бесстыдница! — прибавила тетушка, выразительно качая головой. — Что, ежели бы была жива покойная мать твоя! Ты бы уморила ее, да и меня сведешь преждевременно в могилу своим поведением…
— Тетушка! верьте, что я никогда не сделаю ничего такого, что могло бы оскорбить память моей матери. Я знаю, что в подобном случае она не так бы обращалась со мной…
— Как! Вы смеете еще говорить мне дерзости! Вот до чего дожила я! Видно, за грехи господь наказывает! Боже мой! мне дурно, голова кружится… Танька, спирту!
Я бросилась было за спиртом, но тетушка завизжала:
— Прочь! Оставьте меня! вы решились уморить меня… прочь!
Я пришла к себе в комнату в каком-то лихорадочном состоянии. Мне тяжело и неловко; я знаю, что гнев тетушки пройдет, но все неприятно, когда так сердятся… Прощайте, мой добрый друг! Не огорчайтесь этими вестями… Мера неприятностей зависит от того, как мы будем принимать их.
Если б вы знали, что со мной делают эти люди, называемые знакомыми и приятелями! Какими невыносимо мелкими, нестерпимо глупыми оскорблениями осыпают они меня под видом бесцеремонного обращения и дружеского участия… Зачем позволено так мучить человека? Дома, в гостях, на улице — всюду осаждают сожалениями, уговорами, приятельскими шутками; со всех сторон брызгают грязью на мою святыню… И нет выхода из этого омута! Но и тут звуки вашего имени обдают меня какою-то горькой отрадой. С восторженною жадностью ловлю я эти незабвенные звуки. Простите ли вы меня? Пожалеете ли обо мне?