— Полно, Феклуша. Угости-ка гостя хлебом да солью, — сказала Феклуше мать.
Феклуша тотчас замолкла, положила гитару на окно, села за стол и принялась кушать.
Аппетита у меня не было, — я не ел, а старики дивились, как можно заснуть с голодным желудком. Мне очень хотелось им объяснить, что, смотря на блестящие глазки их Феклуши, не трудно потерять аппетит и сон; однако я не сказал этого. В разговоре моем со степной барышней я не подметил у нее ни одной из заученных, пошлых фраз. Если она чего не понимала из моих слов, то наивно устремляла на меня свои вопрошающие глаза, и этот взгляд приводил меня в восхищение. Ужин, к моему неудовольствию, очень скоро кончился, или мне так показалось, только старики, помолясь богу и принимая мою благодарность, с сожалением сказали:
— Что делать, батюшка, верно, не понравилась наша хлеб-соль — так мало кушали! Не взыщите, чем богаты…
Я благодарил и оправдывался усталостью.
— Пора по местам; Феклуша, полно! — заметил старичок дочери. Но она села на окно, взяла гитару и начала ее настраивать, как бы приглашая меня на мое прежнее место.
Я заметил, что приказание отца не понравилось Феклуше, и хотел было просить старичков, чтоб они позволили мне еще послушать их виртуозку, как вдруг вошел Архип с известием, что очистился соседний номер. Хозяева мои, однако ж, воспротивились моему намеренью тотчас перебраться. Они объявили, что перейдут туда сами, чтоб не беспокоить своего усталого гостя переноской вещей. Предупредительность их была трогательная; постель для меня была уже готова на диване. Пришлось покориться.
— Когда изволите выехать? — заметила старушка, прощаясь со мной. — А мы до жаров выберемся.
— А куда вам ехать, позвольте узнать? — спросил Григорий Никифорыч.
— В Уткино, кажется, верст пятьдесят отсюда.
— Уткино, Уткино! — радостно повторили за мной старички, а их дочь, игравшая в эту минуту на гитаре, вдруг остановилась, но когда я взглянул на нее, она поспешно опять стала брать аккорды.
— Господи! Да мы знаем Ивана Андреича очень хорошо! Такой добрый, хороший человек! — сказал Зябликов, а старушка с грустью прибавила:
— Частенько бывал у нас, гащивал по нескольку дней! Мы его любили: скажите ему, что Феклуша скучает по нем.
Феклуша заиграла какую-то удалую малороссийскую песню, как бы желая заглушить слова своей матери.
— Скажите ему, что мы ума не приложим, какая черная кошка пробежала между нами? — тоскливо сказал Зябликов.
— Да, да, — вздыхая тяжело, вторила ему Авдотья Макаровна, — не брезговал нашим хлебом и солью; игрывал, бывало, все на гитаре с Феклушей; а тут вдруг ни с того ни с сего глаз не кажет. Сначала думали, болен, ну, посылать к нему; потом узнали, что в добром здоровье, по соседям ездит. Вот скоро месяц, как глаз не кажет, как будто…
— Что ж, Авдотья Макаровна, всякий волен в знакомстве! — остановил с досадою свою супругу Зябликов.
— Правда, а все-таки скажу, не след дворянину, и еще соседу, так поступать. Ну, чем мы обидели его? — горячась, говорила старушка.
Феклуша поспешно подошла к матери, дернула ее за рукав и что-то шепнула на ухо.
— Сейчас, сейчас! — торопливо отвечала она Феклуше и, обратись ко мне, хотела продолжать прерванный разговор.
Но Феклуша снова дернула ее за рукав платья:
— Да пойдемте.
— Ну, пойдем! — с досадой сказала госпожа Зябликова.
— В самом деле, мы вас заговорили. Прошу не оставить нас вашим знакомством. Если будете в Уткине, к нам милости просим: всего верст пять, — сказал старичок, пожимая мне руку.
— Не побрезгайте нашим приглашением, батюшка, — прибавила Авдотья Макаровна.
Я подошел к ее ручке, чтоб иметь право поцеловать также ручку у дочери. Феклуша без застенчивости подала мне свою руку, мягкую и гладкую, как атлас, слегка коснулась своими губами до моего лба и что-то шепнула мне. Я так был поражен этим, что заметно смешался и не мог ничего сказать на приветливые приглашения родителей. Мне уже начинало казаться, не воображение ли обмануло меня; но, уходя, Феклуша бросила на меня такой выразительный взгляд, что не оставалось никакого сомнения. Я долго смотрел на дверь, куда они все скрылись, и досадовал на себя, что придаю важность шалости степной барышни, которую она, может быть, повторяет не с первым со мною. Сознаюсь, мне было неприятно встретить в этой кроткой и простенькой девушке такую смелость, и я поспешил лечь спать, чтоб не думать об ней более… Беготня и шум в коридорах затихли; я задремал. Но стук в дверь заставил меня пугливо вскочить. Сон мой исчез. Я весь превратился в слух; кто-то стоял у двери, ведущей в соседнюю комнату. В тишине я слышал не только шорох, но даже дыхание. Кровь бросилась мне в голову, я спешил одеться и, подойдя к двери, ждал в волнении повторения этого стука. Шорох за дверью усилился, и в щелку просунулась бумажка, сложенная в линейку. Я взял ее и, вообразите себе, чего-то испугался. В эту минуту мне вдруг пришли в голову бог знает какие догадки. Зачем старички препятствовали моему перемещению, почему дверь соседней комнаты, где находилась Феклуша, не заперли на ключ? Трусость моя меня насмешила: я подумал, что нечего рассуждать, а надо действовать, и прочел записку, содержание которой не оправдало мои ожидания. Вот что было написано карандашом на лоскутке: «Ради бога, не передавайте ничего Ивану Андреичу, о чем вас просила маменька, даже не сказывайте ему, что познакомились с нами».
Я прочитал записку несколько раз, подошел к двери и кашлянул тихо, потом погромче и еще громче. Не было ответа. Я подумал, что, может быть, нужна осторожность, и стоял у двери, как часовой, по временам возобновляя мой кашель. Мертвая тишина была в другой комнате. Я начал злиться и уже готов был отворить дверь, но вдруг послышался шорох в коридоре — и бросился на свою постель. Досада моя усиливалась; я видел себя одураченным, и обдумывал план мщения; но напрасно я трудился над ним: и признака жизни не было в другой комнате!
«Что за странные люди мои новые знакомые! — думал я. — Неужели под этою личиною простоты и радушия кроется какой-нибудь обман? Но они недостаточно умны для этого».
Их гостеприимство я нашел неестественным. Чем объяснить их хлопоты и заботливость об мне? Попромотались на ярмарке и рассчитывают, что я заплачу за комнаты, в которых они жили? Это предположение показалось мне еще более вероятным, особенно когда я вспомнил небрежное обхождение с ними Архипа, перебранки его с сердитой горничной и жалобы старушки, что им насилу дали номер.
Только под утро заснул я крепко, как спят люди, здоровые телом и душою, притом три дня и три ночи скакавшие на телеге. Проснувшись очень поздно и не заметив никакого движения в соседней комнате, я вспомнил свои предположения и позвал Архипа.
— Ну, что, уехали? — спросил я его не без улыбки.
— Чуть свет. Приказали вам кланяться.
Я велел подать счет, но Архип отвечал мне:
— Уплачено все! А если будет милость, так на чай прислуге.
Я устыдился собственных заключений. Семейство Зябликовых сделалось снова для меня привлекательным и оригинальным по своей простоте.
Через час я уже ехал в село Уткино, и образ Феклуши с ее добродушными родителями ни на минуту не оставлял меня. Мне смешно было, что я так сильно заинтересовался степной барышней, но в то же время мне очень хотелось узнать поскорее от владетеля села Уткино, что это за люди. Его поступок с ними меня не беспокоил, потому что я очень хорошо знал странный характер моего приятеля… вернее сказать, бывшего приятеля, потому что уже несколько лет мы не видались с ним.
Позвольте мне сделать маленькое отступление, чтоб познакомить вас с владетелем Уткина. Физиономию его я очерчу в нескольких словах. Когда мы с ним расстались, а этому прошло шесть лет, он был строен, с розовыми щеками, с голубыми глазами и очень густыми белокурыми волосами. Характер его вовсе не соответствовал его кроткой наружности. Он был недоверчив, упрям и так самоуверен, что, пустившись в спор о предмете, совершенно ему незнакомом, не уступал самым очевидным доказательствам и упорно поддерживал нелепость, раз слетевшую с его языка. Может быть, не годилось бы так откровенно говорить о приятеле. Но в наше время каждый сознает и наивно расписывает не только недостатки своих ближних, даже и свои собственные. Мой приятель чуть ли не с детства имел слабость к разгадыванию человеческого сердца. И никто так часто не ошибался, как он, в выборе друзей, даже не исключая меня, которого он признал в самую мизантропическую минуту своей жизни единственным человеком, достойным его дружбы. Он имел хорошее состояние и половину его потратил в коммерческих оборотах, где познал гибельные последствия честного слова людей. Легко понять, как подействовало это на характер, недоверчивый от природы. Убегая общества, Иван Андреич стал впадать в дикие умозрения и по упрямству и самоуверенности не слушал возражений, повторяя одно: «Я горжусь тем, что никогда не изменяю своего мнения». Если б он был умен и деятелен, то упрямство его, может быть, принесло бы ему пользу. Но он учился с грехом пополам, ума особенного не имел, деятелен был только на словах. Итак, я оставил моего приятеля самым отчаянным мизантропом и теперь соображал, какое превращение должна была совершить с ним уединенная деревенская жизнь. Он, вероятно, похудел, одичал; чуждается людей, постоянно молчит и бродит по лесам, оплакивая слабости человечества.
Ямщик объявил, что скоро должно показаться Уткино. Дорога пошла между полями и такая узкая, что канавы, выкопанные по бокам, препятствовали разъехаться двум встречным. А между тем навстречу моего экипажа ехали беговые дрожки; ими правил какой-то господин, а сзади его сидел кучер и басил:
— Правей, правей!
Мой ямщик, оглядясь на обе стороны, сердито крикнул:
— Куда правей? Не видишь, что ль, канава! Ну, держи сам правей!
И он придержал телегу. Беговые дрожки подъехали близко, кучер продолжал кричать:
— Правей!
— Ну что же у вас будет? — сказал я.