Дача на Петергофской дороге — страница 88 из 95

— Здравствуйте, Анютушка! — особенно милостиво говорила тетушка-генеральша к подступавшей Анне Гавриловне. — Посмотри, друг сердечный, на меня, — и подняла она голову Анны Гавриловны, спешившей наклониться к тетушкиной руке. — Она у вас, батюшка братец, изо дня в день хорошеет. Тьфу! — сплюнула немножко в сторону генеральша, — чтобы не сглазить. — Затем началось дальнейшее допущение к руке, и вечер прошел совершенно благоприятно.

Наутро, еще сидя в опочивальной кофте и подвязывая кругом себя белые канифасные{97} карманы, сестрица Гаврилы Михайловича изволила потребовать к себе няню.

— Ну, как? что у вас деется хорошего? Старая! ты мне все доложи, не потай.

Старая докладывала, что, слава богу, все у них по какой час деется хорошее!

— Что Аннушка-свет утешает батюшку братца?

— Утешает, матушка.

— Ну, то-то же, смотри. Я ведь не без дела приехала.

Затем матушка генеральша опустила свою ручку в карман, вынула оттуда гривенку и пожаловала гривенкою няню.

— Ступай себе на лежанку, богу молись. Я сейчас к батюшке братцу иду. — И, накинув сверх своего опочивального костюма эпанечку{98} шелковую с воротниками, сестрица-генеральша вошла к сударю братцу. — Здорово живешь, Комарушка? — сказала она мимоходом Комариной Силе, растворявшему перед нею дверь.

Гаврила Михайлович поздоровался, встал с своего почти просиженного дивана, спросил сестрицу-генеральшу: «Каково почивала?» — и опять сел.

— Силушка! ты себе другое время найдешь, — выслала генеральша из кабинета Комариную Силу, который было располагался у печки читать житие. — И дверь-то за собою, Силушка, припри…

— Не надо! — возвысил голос Гаврила Михайлович. — Матушка сестрица! — начинал хмуриться он. — Дом мой не есть канцелярия тайных дел, и в доме у меня тайностей не имеется. Я скорее глотки и уши заткну, а уже, ото всякой дряни хоронясь, дверей моих запирать не стану. Слышишь, Комариная Сила! Чтобы ты у меня слухом не слыхал и видом не видал!

— Слушаю, батюшка Гаврила Михайлович! — отвечал из-за дверей Комариная Сила.

— И я вас, матушка сестрица, слушаю. Извольте говорить, коли вы мне сказать что пришли. — Кажется, Гаврила Михайлович догадывался о предмете разговора.

Приступ был такой решительный и, можно сказать, неожиданный, сударь братец, приготовляясь слушать, так настойчиво заложил нога за ногу и свесил свою стоптанную туфлю, что сестрице-генеральше ничего более не оставалось, как объявить прямо:

— Я, батюшка братец, об Аннушке говорить приехала.

— Что такое Аннушка?

— Взыскал ее господь милостию. Жених ей хороший находится.

Судя по бровям Гаврилы Михайловича, совершенно наежившимся, можно было ожидать, что и сестрицу-генеральшу не встретит ли один из тех лаконических ответов, которыми Гаврила Михайлович встречал и выпровождал свах. Но нет!

— Какой жених? — спросил он.

— Такой, сударь мой братец, что и бога моля не вымолить нам лучшего. Сам ты изволишь судить своим разумом. Друцкой княгине свойственник, Трубецкого князя Илью дядей зовет; Ширинские ему своя семья, да и бабушка тож двоюродная, Анфиса Петровна, человек в случае. Вельмож за уши дерет.

Гаврила Михайлович молчал. Сестрица-генеральша продолжала говорить далее:

— И достатком тож, как сами вы, сударь братец, сведомы, не обидел господь. Родовые вотчины не за горами, и богатство его отцовское не на воде писано — четыре тысячи душ.

Гаврила Михайлович молчал. Матушка сестрица-генеральша посмотрела немножко со стороны и сама помолчала.

— Так вот, свет вы мой батюшка братец! — начала она (в добрый час молвить, а в худой помолчать). — Как вы этому делу, что скажете и что прикажете?

Гаврила Михайлович встал и, отвечая своею полною грудью, сказал:

— Не отдам!

— За Марка Петровича! — всплеснула руками генеральша.

— И за Марка не отдам… Комариная Сила! иди житие читать.

— Да что ж ты, батюшка? — из себя вышла сестрица-генеральша. — Ума ты, сударь, отступился? Чего ты девкой мудруешь? Какого еще жениха желать? Иль ты ей генерала с лентою чаешь?

— Довольно с нас, матушка сестрица, одной генеральши, — заметил Гаврила Михайлович.

— Так мне не довольно, сударь вы братец! Разве она тебе одному дочь, а мне не племянница? Осталось дитя без матери, сирота голубиная, клюй ее, батюшка, сизый орел? Велики когти, защиты нет.

— Сестра! — грозно сказал Гаврила Михайлович. — Говори да думай!

— Что тут думать? Девке семнадцать лет. Ей во сне женихи снятся; а отец родной наяву женихам отказы дает. Ты, батюшка, лучше бы ее в монастырь сослал: так бы она черницей слыла, лбом в землю стукала и, на радость тебе, черную рясу волочила.

— Не отдам! — стукнул по собственному колену Гаврила Михайлович и двинул ногою так, что туфля лётом вылетела за дверь кабинета.

В ту же дверь сестрица-генеральша вышла, не сказавши более ни слова. Но она сейчас велела своим людям сбираться в дорогу, и когда у Гаврилы Михайловича обеденный стол был накрыт и уже несли серебряную мису с супом, сестрица-генеральша изволили выехать, нанося тем чувствительное, великое оскорбление братниной хлеб-соли. «Вот тебе и поздравствовались на пороге», — заключила няня.

Другое заключение едва ли можно было вывести какое из отказа Гаврилы Михайловича. Жених был по всем статьям жених для Анны Гавриловны. По свойству его, по родству, по богатству, и сам-то Марк Петрович молодец молодцом был! Умно слово сказать, и шутку пошутить, и уже барином себя показать таким, как есть настоящий тысячный барин, не у других спрашивал, а сам умел Марк Петрович. У него одного половинчатая коляска была, то есть так она называлась, что верх у нее откидывался на две половины: наперед и назад. И как едет Марк Петрович, народ старый и малый за ворота выбегают: «Марк Петрович едет! Марк Петрович едет!» А барышни к окнам бросаются. Оно и было чего, не одной половинчатой коляски, посмотреть. Истинно сказать, на славу себе подобрал Марк Петрович четырех в масле бурых жеребцов (благо, что отцовские табуны степи крыли), и то есть как подобрал? Ни приметинки, ни отметинки, ну вот как в сказках говорится: и голос в голос, и волос в волос, и ногами ровно ступают, и нога в ногу высоко поднимают! И таких молодцов нечего было думать на поводах сдержать: так вместо ремней они серебряными цепями скованы были, настоящими серебряными, и серебряные удила грызли в прах. И вот уже страх и любо было посмотреть, как четверкой в ряд несся в своей половинчатой коляске Марк Петрович, ахти мне! Стон за ним и перед ним на две версты! По земле шел. Ни мостов, ни переправ Марк Петрович не держал из благоразумной осторожности, что тогдашние мосты и переправы не сдержали бы наступа его силачей и безопаснее было махнуть рукою и поискать броду.

«Черти бурые!» — говорил Гаврила Михайлович, когда эти бурые, испытавши броду у него под садом, подносились к крыльцу и, остановясь, могуче встряхивались так, что серебряные цепи звоном звенели и вода струями сочилась с длинных грив и отекающих хвостов. «Черти бурые!» — повторял он. Но даже Гаврила Михайлович поднимался со своего дивана, чтобы взглянуть на этих бурых чертей. И при всем этом отказать Марку Петровичу? Неделю, другую бурые проносились мимо, и только окна в доме от их могучего топота слегка сотрясались, да еще, может быть, вздрагивало молодое сердце. На третью неделю только что сели за стол, Гаврила Михайлович не успел еще заложить салфетки под свой подбородок, как вдруг Марк Петрович, сию минуту проехавший мимо, явился нежданным гостем.

— Извините меня, Гаврила Михайлович! — развязно говорил он. — Я совсем было не думал заезжать к вам, и, сами вы знаете, не с руки мне; да вот, проезжая, увидел в окно Анну Гавриловну, и как я сам здесь, вы меня не спрашивайте!

— Прибор! — сказал Гаврила Михайлович, не спрашивая и сажая за обед гостя. И Марк Петрович опять стал бывать, не скрываясь нимало и во всеуслышание говоря Гавриле Михайловичу во время веселых застольных бесед, что он, Марк Петрович, не сам здесь сидит и не своя его воля посадила здесь, не яства дорогие и не питья медвяные Гаврилы Михайловича, — а засадили его, посадили очи голубые Анны Гавриловны да своя зазноба сердечная. Анна Гавриловна краснела как жар и не знала, куда деть свои очи голубые; а Гаврила Михайлович молчал и только немного самодовольно улыбался в тарелку.

Таким путем шли дела, когда скоро подошел праздник вешнего Николы, который был престольным праздником одного из приделов в церкви Гаврилы Михайловича. Гаврила Михайлович обыкновенно праздновал этот праздник на пасеке. Прямо от обедни он со всем домом, со всеми гостями и всем народом, который сходился на праздник, шествовал с образами и хоругвями версты за четыре на пасеку. Там служили молебен; кормили и вином поили народ, лакомили его рассыченным медом, и здесь же Гаврила Михайлович имел у себя большое столованье и пированье. Место было славное. Долина глубокая между горами, и лес кругом. По взгорьям расставлена тысячная пасека; а внизу, в самой роще, выстроены были омшаники для зимовки пчел, и в боку глинистого обрыва, у самого ключа живой воды, находилась кухня с очагами на случай празднеств Гаврилы Михайловича и временного посещения господ. В самой роще под кленами да под липами вдоволь было места: где хочешь затевай пир.

И пир был, как должно было быть пиру: и песенники пели, и лица румянели. Гаврила Михайлович, прося своих дорогих гостей извинить его, что он старый конь и к нарядной сбруе не обык, вышел из-за стола и уже сменил свой парадный костюм на обычный шлафрок и привычные туфли и, по этому случаю еще довольнее и веселее, восседал на почетном хозяйском месте в конце стола. Говорили много и шумно; но вместо того чтобы к концу пира более разговариваться, один из гостей Гаврилы Михайловича все больше задумывался и не пил вина. Гость этот был Марк Петрович. Заметил ли бойкий и смышленый народ песенников, зорко выглядывавший из-за куста и получавший часть подачки от пирующих гостей, заметил ли он эту особенность грусти заметного гостя Марка Петровича аль оно вышло совершенно случайно, только хор песенников запел: