Не туман в поле расстилается;
Добрый молодец во беседушку,
Он во ширь идти собирается.
На пиру сидит, голова болит;
Во беседушке не слыхать речей.
Ой, чем соколу
Лечить голову?
Ой, чем ясному
Ретиво сердце?
Лечить голову
Перепелкою,
Ретиво сердце
Корострелкою,
Добра молодца ль
Красной девкою.
— Знатно, ребята! — хлопнул в ладони один из повеселевших гостей. — А за песню-то платить милости вашей, Марк Петрович!
— Да, да! — подхватило несколько голосов.
— Коли на пиру не пить и хозяина не веселить…
— Так что делать? — спросил Марк Петрович.
— Доброго молодца кручину лечить, — отозвался один из ближних соседей хозяина.
— Батюшка Гаврила Михайлович! Для-ради праздника большого будь во отца, полечи молодца!
— Не немец, — заметно похмурился Гаврила Михайлович. — Скоморошеством от родителей, батюшка, не занимаемся.
— К черту немецкое скоморошество! — продолжал сосед. — Мы на чистоту российскую идем. У вас, батюшка, товар, а у нас купец-молодец.
— Не отдам! — ударил по столу кулаком Гаврила Михайлович, и весь стол, как осиновый лист, задрожал. — Комариная Сила, вина! — запил широким глотком свое слово Гаврила Михайлович.
— Коли на то пошло, — поднялся с места Марк Петрович, — так почему бы вы, государь мой Гаврила Михайлович, не изволили отдать за меня? Ни я ошельмованный какой, зазорного дела за мной нет, и моя дворянская амбиция, сударь мой, по всему равна вашей амбиции. Коли вы мне конфуз такой даете, — говорил Марк Петрович, — в чем сей есть конфуз, благоволите ответствовать?
Гаврила Михайлович, довольно разгоряченный вином, кажется, готов был опять ударить кулаком по столу, но удержался.
— Эй, — крикнул он, внезапно обращаясь к песенникам. — Смердова сына!
Большая часть гостей переглянулась между собою; Марк Петрович сел. Уныло затянули песенники:
Отдал меня батюшка
За смердова сына.
Дал мне батюшка
Приданого много:
Село с крестьянами,
Церковь с колокольнею,
Сокола с сокольнею,
Коня с конюшнею.
Не умеет смердов сын
Он мною владати,
Крестьянами посылати,
Назвал он, смердов сын,
Меня — немкинею,
Село — пустынею,
Церковь — часовнею,
Сокола — вороною,
Коня — коровою.
— Так вот чтобы не было другого смердова сына, не отдам! — сказал Гаврила Михайлович и на этот раз не удержался, а ударил по своей тарелке, и она разлетелась вдребезги.
И здесь только всем гостям и Марку Петровичу пришло на память, что у Гаврилы Михайловича была другая дочь замужем и именно за смердовым сыном, как пелось в песне. Недовольный богатою долей приданого, которую Гаврила Михайлович дал за свою дочь, зять его, завистливый и злобный, стал угнетать и тиранить жену, чтоб она вымогала все больше и больше у отца. В полтора года он до того разорил приданные вотчины жены, что Гаврила Михайлович, решившись заменить их другими, принужден был дать крестьянам на другие полтора года льготы, чтобы хотя несколько поправить их. Но когда, и этим недовольный, зять опять направил жену с новыми требованиями, Гаврила Михайлович сказал ей: «Матушка! У меня есть другая дочь, а у тебя сестра, скажи мужу». И муж за этот ответ избил жену и, в отмщение тестю, прервал с ним все сношения и запретил дочери Гаврилы Михайловича видеться с отцом и с сестрою — на двадцать верст ближе не подъезжать к отцовскому дому. И проходил третий год, как дочь не видала отца, Гаврила Михайлович не видел лица любимой дочери! У него родились и умирали внуки, и дед ни одного не благословил из них; ни одним ему не дали порадоваться, он почти не знал, как зовут их. Близорукие соседи и гости, видя, как скрепился могучий старик, и не слыша от него ни пеней, ни жалоб на зятя, ни даже имени дочери, чтоб он часто поминал его, эти близорукие судьи решили, что зять таково прогневал Гаврилу Михайловича, что он, батюшка, и от дочери совсем отступился как есть, то есть избыл ее из памяти вон. А между тем как болело о ней отцовское сердце и как память этой, по-видимому забытой, дочери жива была в глубоком недре родительского чувства Гаврилы Михайловича, это можно было видеть теперь, когда старик опустя руки и с наклоненною головой сидел перед своими гостями и слезы у него капали на черепки разбитой тарелки, лежавшие на его коленях.
— Не отдам, — шептал он, с каждым слогом произносимых далее слов выявляя все больше и больше несокрушимой силы. — Покарал меня господь бог на одной дочери, не отдам другую! Пусть она себе девкой свекует у отца, и уже ни один смердов сын не будет больше величаться да наругаться над моею дочерью! Слышишь, Марк Петрович?
— Слышу. Коли, значит, от одной падали смерть пошла, ужли и соколу не клевать свежего мяса?
— Клюй себе, Марко Петрович, да не у моего гнезда. Я сам с клювом.
— А я молодец с лётом, — сказал Марк Петрович. — Коли вы не отдаете, Гаврила Михайлович, так я украду.
— Что?.. — будто с улыбкою остановил глаза Гаврила Михайлович на Марке Петровиче.
— Я украду Анну Гавриловну, вот что! — решительно проговорил тот.
— Молодец! — сложил на груди руки Гаврила Михайлович. — А после что?
— А после ничего.
— Так я милости вашей покажу, что… Сила! — крикнул Гаврила Михайлович таким голосом, как бы его Комариная Сила находился за полверсты; а он стоял за самым его стулом. — Сюда! — показал головою Гаврила Михайлович, что он хочет говорить на ухо, и пошептал что-то Комариной Силе. Тот, выслушавши, быстро отошел, а Гаврила Михайлович взглядом подозвал к себе запевалу из ряда песенников и тому сказал что-то на ухо.
— Так вот, сударь мой, Марк Петрович, попытка не шутка, а спрос не беда! — говорил повеселевший Гаврила Михайлович.
И Марк Петрович тоже очень весел стал.
— Смелость города берет, — молвил он.
— И кандалы трет, — домолвил Гаврила Михайлович.
Комариная Сила показался перед гостями. В обеих руках он нес большой серебряный поднос, на котором стояла серебряная золоченая стопа, видимо не пустая, а с медом или вином; а далее ее на подносе лежало что-то покрытое белою салфеткой. Когда Комариная Сила приблизился, хор песенников грянул известную застольную песню:
Чара моя
Серебряная,
На золотом блюде
Поставленная!
Кому чару пить?
Кому выпивать?
Пить чарку Марку-свет,
Пить Петровичу…
Комариная Сила стал перед Марком Петровичем, и в то время, как он подносил ему серебряную чару, другой лакей сдернул салфетку, и вместе с чарою на подносе открылся связанный пук розог! А хор песенников, заливаясь, твердил:
На здоровье,
На здоровье —
На здоровьице ему!
Чтоб головушка не болела,
А сердечушко не щемило.
Защемило ли сердечушко у Марка Петровича? Но он встал, взял с подноса серебряную стопу в руки, поклонился на обе стороны хозяину и хозяйке, как того требовал долг, и Марк Петрович молодецки осушил стопу; а остаток ее плеснул на тот связанный пук.
— Посла не бьют, не казнят — лаской жалуют, — сказал Марк Петрович, ставя стопу на поднос и бросая Комариной Силе три или четыре золотых. — Спасибо вам, ребята, за величанье! — обратился он к песенникам, и, опустя руку в один карман и в другой, Марк Петрович дважды сыпнул песенникам чистым золотом.
— Теперь милость вашу, ласковый хозяин, благодарим на сладком меде да на приветливом слове, — сказал Марк Петрович.
— Просим не погневаться, — отвечал Гаврила Михайлович. — Чем богаты, тем и рады; только в другой раз уже извините, батюшка, потчевать вас будет не Комариная Сила.
— Хоть сам черт! — тихонько сказал Марк Петрович… — Извините, Анна Гавриловна! а я вас украду, — громко подтвердил он. С тем словом Марк Петрович встал из-за стола, сел в свою половинчатую коляску и уехал.
— Вот не было печали, так черти накачали! — говорил Гаврила Михайлович, приступая, нельзя сказать, чтобы без некоторого удовольствия, к приведению в исполнение мер необходимой предосторожности вследствие объявленного замысла Марка Петровича. «Держи Анну, как соловья в клетке». И Гаврила Михайлович приказал вставить зимние двойные рамы в комнаты Анны Гавриловны и даже в гостиную. Тем строгим, неизменным словом, которого ослушаться не было можно, он повелел держать караул с вечера до бела света по двору, у околицы; вокруг всего дома ходить дозору, и чтобы птица не перелетела и мышь не выбежала из дому!
Но, принимая меры внешней охраны, Гаврила Михайлович хорошо понимал, что при том внутреннем содоме, который постоянно праздновался у него, не было ничего легче, как среди белого дня взять за руку Анну Гавриловну и под шумок увезти ее. Крепко не хотелось старику и постеснить дочь, и показать Марку Петровичу, что вот он такого напугал своим молодецким словом, что, мол, Гаврила Михайлович света отступился, людей открестился, монастырь-от у себя во двору завел, и служки по ночам ходят, в било бьют… Крепко не хотелось старику; но делать было нечего. «С Марком шутить нельзя», — качал головою он. И Гаврила Михайлович потребовал к себе отцов тех подруг Анны Гавриловны, которые почти постоянно гостили или жили у нее.
— Ну, судари вы мои! — сказал он. — Не безызвестно вам, чем на пиру похвалялся тот названый вор, Марк Петрович? Хоть я его похвальбу в алтын не чту, но береженого и бог бережет. Дочки ваши по-соседски живут с Анной Гавриловною. Она пьет, ест, встает и ложится с ними; думка у них девичья одна… Так вот, судари мои! поминаючи мою хлеб-соль и ласку, вы мне отвечаете за ваших дочерей, коли какая-либо из них вздумает послугой послужиться Марку Петровичу.
— Батюшка, Гаврила Михайлович! — подняли руки отцы и только что не становились на колени перед Гаврилою Михайловичем. — Не вскладывай на нас беды такой! — почти в один голос говорили они. — Статочное ли дело, чтоб отцу ручаться и отвечать, что на уме его взрослой девки? Скорей можно вилами по воде писать.