А хто его знае, пане! Може, борошно, а може, и барышню. Сие есть яко бы они везут или муку, или барышню…»
— Что? — спросил Гаврила Михайлович, и в воспоминании его мгновенно предстал тот чумацкий обоз и те хохлы, которых он опросил, выезжая на большую дорогу, и вспомнил Гаврила Михайлович, как хохлы молча показали ему след пустой коляски Марка Петровича. — Так вот где угораздило его спрятать концы: в кулях с мукою!
Гаврила Михайлович тремя шагами ступил, а четвертым уже был на крыльце. Баба Власа Никандровича вела его лошадь с водопоя. Гаврила Михайлович вырвал у нее повод, вскочил на лошадь и поскакал к городу. Там он скоро отыскал постоялый двор, где преимущественно останавливались обозы.
— В обед на покров был у тебя чумацкий обоз? — спрашивал Гаврила Михайлович.
— Был, — отвечал дворник.
— С чем был?
— С мукою.
— Не заметил ли чего особенного? Не был ли кто другой при обозе?
Дворник отвечал, что быть никто не был и особенного он ничего не заметил, кроме разве того, что пить чумаки много пили и он им сдачу давал: золотом платили… Чумаки платили золотом! Большего удостоверения не требовал Гаврила Михайлович… «Где Марк, там золото, чертов след!» — ударил он кулаком по верее ворот. Но Гаврила Михайлович хорошо понимал, что не станет же Марк Петрович все на волах везти свою покражу, и потому, оставив в покое чумацкий обоз, Гаврила Михайлович бросился разыскивать по городу: не видал ли кто, не встретил, не знал ли чего? Все было безответно на вопросы Гаврилы Михайловича.
Да и как было отвечать? Кому бы пришло в голову следить: зачем и для чего один воз выделился из чумацкого обоза и, не въезжая на постоялый двор, поехал глухою улицей между садами и огородами на самый конец города. Два мужика шли возле воза. Один погонял волов — хохол с своим чумацким батожком в руке; другой — русский молодец, видно, купил эти кули с мукою и провожал покупку к своему двору, держась неотступно за край широкого воза. А далее и видеть было некому в глуши совершенно пустынных, облетелых садов и высоких пригородных ветл, хлеставших по ветру голыми вершинами, — как этот воз въехал на двор к молочному брату Марка Петровича, отпущенному на волю, и крепкие ворота затворились за ним. Через час они опять отворились и из ворот выехала доброконная кибитка парою, с опущенною белою полостью. На облучке сидел русский молодец и слегка подгонял пристяжную, между тем как коренной конь забирал крупною рысью, и ветлы, огороды, галки сновали как основу в глазах. Кибитка своротила наперерез пахотных полей и, оставив позади себя большую дорогу, быстро скатила в овраг. Там она понеслась невидимкою по окрепшему песчаному руслу некогда бывшей, безымянной речки, теперь только сочившейся дождевыми ручьями и кое-где изредка стоявшей лужами. Версты на четыре ниже кибитка вынырнула, как утка, из оврага; метнулась, как заяц, в густую опушку леса, и только ее видели. В лесу, на опустелой пасеке стон стоял; от ветра, ходившего вверху ходенем по голым вершинам, и внизу от топота не стоявших на месте восьмерика коней, запряженных в карету. Простой молодец в мужицкой сермяге суетился вокруг кареты и кого-то усаживал в нее; затем, сам бросившись в середину кареты, он закричал не мужицким, а прямо барским голосом: «Пошел!»
А Гаврила Михайлович с своих безуспешных розысков воротился к Власу Никандровичу. Он видел, что искать было больше нечего. Третий день уже был…
— Домой, — сказал он своим людям, хлопотавшим вокруг лошадей. — Влас Никандрович, как изволишь? Сам приезжай или свою бабу пришли: что там тебе нужно на зиму?.. Съезжай! что по сторонам ворон ловишь, как баба? — заметил своему кучеру Гаврила Михайлович и съехал со двора Власа Никандровича.
— Баню! — сказал он, ступая на первую ступень своего барского крыльца, и затем вошел в опустелый дом.
— Обедать! — сказал он точно таким голосом, как всегда говорил: «обедать!», возвращаясь с осмотра конюшни, хозяйственных работ, псарни или летом воротившись с объезда полей. В доме все, от первого до последнего, со страхом и недоумением ожидали приезда Гаврилы Михайловича, и стол был накрыт; обедать тотчас подано. По обыкновению выпив серебряный стаканчик водки и закусив коркой ржаного хлеба, Гаврила Михайлович почти не обедал.
— Что ж баня? — спросил он. По счастию, это была суббота: следовательно, баня с утра топилась, и Комариная Сила доложил немедленно, что баня готова. Тотчас из-за обеда Гаврила Михайлович отправился в баню, и часа два с половиною он пробыл в ней; наконец показался Гаврила Михайлович из бани. Пар клубом валил с его распахнутой груди, и Гаврила Михайлович в своих туфлях на босу ногу шествовал поперек двора.
— Обедать! — сказал он таким голосом, каким царь зверей дает знать, что он голоден. — Народы, обедать! — повторил Гаврила Михайлович, и все подвластные ему народы пришли в неописанный ужас. Можно ли было ожидать такого требования: обедать! Пообедавши уже раз. Где взять обеда? Щи холодные, жаркое простылое, ничто не разогретое… Но дожидаться третьего рыкания льва было невозможно. И перед Гаврилой Михайловичем несли и ставили что попало — различные приливные холодные: индейку и осетрину, ветчину и жареного гуся. Гаврила Михайлович ел, как должен был есть человек, двое суток с половиною ничего не евший и в течение этого времени только залпом выпивший кувшин молока, позабыв даже, что то была пятница.
— Принимать! — сказал Гаврила Михайлович. — Да поставить квасу, — добавил он, отправляясь в кабинет, и едва только склонился к подушке крепкий старик, как уже спал непробудным сном.
И долго спал Гаврила Михайлович. Комариная Сила, няня Анны Гавриловны, староста и еще несколько почетных лиц, столпившись у дверей кабинета и притаив дыхание, смотрели на Гаврилу Михайловича, а он спал. В доме не было ни шелеста, ни звука; словно все мертво затихло, занемело, и одно богатырское дыхание Гаврилы Михайловича, как с прибоем морская волна, ходило и отдавалось по комнатам.
— Эй, Комариная Сила! — воззвал, пробуждаясь, Гаврила Михайлович, и, как в околдованном замке, все вместе с ним ожило и пробудилось. Няня, крестясь и читая молитву, пошла от дверей; староста вошел в кабинет за приказаниями; дворецкий поспешил готовить чай. В лакейской и девичьей слышно было одно и то же обрадованное слово: «Барин проснулся; барин проснулся!»
Гаврила Михайлович спал беспробудно двадцать четыре часа! Как заснул в субботу перед вечернями, и только проснулся в воскресенье, когда к вечерням пора было звонить. Все домашние его находились в неописанном страхе. И разбудить Гаврилу Михайловича никто не смел, и всех приводил в ужас и недоумение этот богатырский сон.
— Кой ляд! — сказал Гаврила Михайлович, отряхивая, как лев гриву, крепкое забвение своего суточного сна. — Что это на дворе деется? Не то светает, не то смеркается?
— Смеркается, батюшка Гаврила Михайлович! — отвечал Комариная Сила. — Вчера об эту пору милость ваша започивать изволили.
— Что?.. — своим обычным коротким вопросом спросил Гаврила Михайлович, поднимая брови. — Ну, значит, хорошо спал, коли сутки проспал. Обедать давай, и пора, значит, опять спать.
Гаврила Михайлович встал, умылся, богу помолился, подали обедать. Он пообедал совершенно один (собеседник его вчера уехал после обеда), и опять лег Гаврила Михайлович. Спал ли он или целую осеннюю ночь пролежал в темноте с открытыми глазами, этого никто не мог знать. Только в обычное время своего пробуждения Гаврила Михайлович кашлянул, как он всегда кашлял, и на вопрос появившегося Комариной Силы: «Что прикажете, батюшка Гаврила Михайлович?» — он отвечал другим вопросом:
— Что ж охота? — точно как бы между приказанием об охоте не прошло ничего другого и самое это приказание отдано было вчера. — Сбор! — прибавил Гаврила Михайлович и в большом охотничьем сборе съехал с своего широкого двора.
Удивительно сиротлив и пустынен оставался его барский двор! Мелкий дождик кропил его, пометала молодая пороша; зяблики стадами слетались на широкую площадь его, и только две-три искалеченные собаки блуждали в опустелом подворье. Домашняя челядь забилась по своим теплым углам, спасаясь от осенней непогоды. Не для кого было сенным девушкам выбегать постоять на крылечке и помахать девичьим передником в сизую мглу прохваченного морозом вечера. Все мужское народонаселение скочевало за Гаврилой Михайловичем. Остались одни женщины, и веретена прилежно жужжали по всем тихим углам, и в этой тиши, в жужжании рабочего веретена, кто разве не хотел, тот бы только не услышал, как часто поминалось здесь все одно и то же, все милое, всем равно дорогое: Анна Гавриловна! Анна Гавриловна!
Гаврила Михайлович только накануне Михайлова дня изволил пожаловать домой, пробыв в отъезжем поле месяц и со днями. С ним наехали охотники, собеседники; прибыли на вечер старухи помолиться в праздник в церкви Гаврилы Михайловича; со старухами наехали молодые, и дом по-прежнему зашумел и наполнился по всем углам и закоулкам. Гаврила Михайлович был все тот же величавый барин, оставлявший своим гостям хлебосольное право: жить и веселиться у него в доме, как кому угодно. Музыка и песенники являлись по первому востребованию; но сам Гаврила Михайлович только к обеду и ужину переступал за порог своего кабинета и далее не делал ни одного шагу в своем барском доме. И, к чести нашего старинного домоводства, стоит сказать, такова была крепко поставленная, незыблемая основа однажды заведенного порядка в доме, что даже такой случай, как внезапное исчезновение хозяйки и полное отчуждение хозяина от всего, что внутренне происходило в его барском доме, не изменили ни в чем обычного течения дела! Ни на волос не произвели расстройства в заведенных порядках и однажды установленном чине богатого, наполненного гостями дома! Без чьих-либо повелений и распоряжений няня вступила в полное заведывание всем; сама себе определила помощницей свою племянницу. Весь этот люд, который по утрам являлся к Анне Гавриловне со всеми его разными делами, точно так же продолжал являться к няне. И мало было нужды, что барский хозяйский глаз целые месяцы не заглядывал