Он жадно припал, и сначала пена, шипя и лопаясь, обволокла ему лицо, после влилась в иссохший рот пресная, парная влага. Закрыв глаза, он пил и пил — как дышал, легко, огромными глотками. Мать трогала рукой его плечо, нашептывала:
— Попей, попей…
Когда молоко полилось по губам и подбородку, Павел отдал ведерко. Надев его на согнутую в локте руку, мать неторопливо пошла вдоль плетня, трогая новенькие, чисто затесанные столбы, покачивая плетень. Осмотрела калитку, — Павел и ее успел подтянуть, подладить, — хлопнула несколько раз, будто входя и выходя из огорода, накинула веский крючок. Вернулась, села на другой край чурбака.
Рассвет над степью истончился, растекшись ввысь и вширь, понемногу стал превращаться в белый свет, и лишь черные тени возле саманок, тополей, бредущих по улице коров были клочками ночи. Разверзались дали, охватывали деревню со всех четырех сторон, она делалась меньше, затеряннее, но и ярче, — начинали светиться известковые стопы, крыши саманок, — и далеко-далеко она будет виднеться весь огромный день, как оброненная в травы, начищенная о степные дороги подкова.
Павел вздрогнул, остро, до легкого страха ощутив степное пространство, сказал:
— Сегодня подлажу колодец, завтра примусь за кизяк.
— И в совхоз теперь пойдешь? — тихо спросила мать, опасаясь помешать его мыслям.
Павел легонько вздохнул.
— Одумался, знать…
— Нет, не думал. Да и когда было.
— Отчего ж так?
— Не знаю, — ответил Павел и почувствовал, что надо как-то объяснить матери, начал говорить тихо, сбиваясь: — Встал, вышел во двор — дышать нечем. Хватаю воздух, как рыба, — а тут ветер, такой знакомый, с огорода, со степи, что ли, и в грудь, в лицо мне… Будто чего-то живого напился.