Дайте точку опоры — страница 25 из 48

И он, обезумев, бил в буйстве вновь и вновь. Столб стоял — не сыпалась с него кора, не летели белые щепы, по лбу лося текла кровь, спекаясь в шерсти, звенело колоколом в голове, в ушах.

Его трясло от негодования и бессилия. Он забыл о стаде, в немом и тревожном ожидании сгрудившемся среди кустов. Распаляемый лишь яростью, он еще раз отступил на дрожащих ногах и, напрягши спину и шею, сжавшись в пружину, в два-три коротких прыжка бросил вперед грузное тело… Страшной силы удар отбросил его назад, и на секунду вожаку в проваливающемся сознании показалось — разорвалась огненная молния, треснул череп, каленая, жгучая волна боли обожгла, и, оглушая лес трубным ревом, вожак взвился над землей. В следующую секунду, рывком перекидывая тело в сторону леса, с кровавым пламенем перед глазами он ринулся прочь, перемахнул поляну, ломая кусты ивняка…

Дикий рев взбудоражил, потряс полусонный лес.

Шарахнулось испуганное стадо, замелькали среди деревьев коричневые, со светлыми подпалинами в пахах, лосиные зады.

2

Спал Петр Метельников эту ночь скверно и, прокинувшись на двухъярусной кровати по ленивому, сонному голосу дневального «Подъем», какую-то долю времени, весь в холодной испарине, сидел на ватном, сбитом матраце, скованный ярким, совсем свежим видением. «Опять всю ночь эти гонки!.. А теперь вот — припутался лось!»

Приходила во сне одна и та же картина, то, что было пережито когда-то в жизни, но в сонной коловерти в явь вплетались небылицы, и сейчас, сидя под байковым солдатским одеялом, он чувствовал, как с торопливой резкостью, будто неотлаженные ходики, отстукивало сердце.

…Широкие, приземистые на посадке гоночные машины, разноцветные и яркие — красные, синие, желтые. — и оттого будто игрушечные, нестерпимо треща двигателями без глушителей, рвались с остервенением вперед. И то ли он был с отцом, то ли нет, — непонятно. И была бушующая многотысячная толпа, усеявшая обочины дороги, холмики перед лесом, — тысячи и тысячи людей, и все они собрались тут из-за него, Петра Метельникова.

Живая человеческая изгородь ревела, бушевала, но он не слышал ничего из-за плотно сидящего на голове шлема и гулкого, как нескончаемый грохот обвала, рева двигателей, — только догадывался о неистовстве толпы по разверстым ртам, машущему лесу рук, по мельканию разноцветных флажков. Да, да, все это относилось к нему, потому что он — гонщик, он — на первой машине, а впереди финиш, и своих преследователей он чует спиной, затылком, они идут всего на колесо позади. И все его мысли, как в фокусе, — скорей, скорей к финишу, там полощутся флаги, там мельтешит, беспокойно переливается человеческое море. И странно: он видит и не видит свою машину, своего «гончака», он, Петр Метельников, весь в страшном сжатии, будто все в нем одеревенело, и только ликующее, короткое и острое слово билось и резало: «Скорей!» Тогда он — герой, тогда он — кумир этой толпы и его, как римского полководца, понесут дюжие люди сквозь восторженно орущую толпу… Но — где отец? Он был, кажется, рядом. Возможно, сзади? Какое у него лицо — радость, страх? Но ни обернуться, ни повернуть головы…

И вдруг сквозь запотевшие очки — он чувствовал, как они врезались до боли в скулы, — увидел лося… Как и откуда он появился? Лось мчался перед «гончаком», огромный, с могучим, как у лошади-битюга, крупом, запрокинув голову с шипастыми рогами. Зверь обезумел, застекленели блестящие черные навыкате глаза; пар вырывался из раздутых черно-розовых ноздрей, они будто окровавились; сверкали восковой желтизной костяные шипы рогов; мелькали ноги, из-под копыт, бивших по сухому бетону, словно по листовому железу, высекался грохот… Ни свернуть, ни объехать. Мелькают совсем рядом тарелки-копыта, лоснится, блестит, словно горячая масляная сковорода, потная шерсть, обрубок хвоста со светлой оторочкой плотно вдавлен меж округлых ляжек…

Толпа улюлюкала, свистела в неистовом восторге. Для нее это было как внезапная разрядка, как цирковое зрелище, вроде выхода забавного клоуна после сложного и опасного трюка — полета под куполом. У Метельникова словно все умерло внутри, было только ожидание конца. Секундное ожидание, равное вечности.

А лось летел среди живой человеческой шпалеры, и, когда Метельникову уже представилось — сейчас конец, катастрофа, лось внезапно с утробным ревом взвился на дыбы, рванулся с бетона в сторону, на живую человеческую изгородь. Мелькнули широкие, в волнистых наростах, растоптанные копыта. Чья-то машина метнулась в бок… Удар! Там все поплыло, завертелось. Сейчас и он… Холодок небытия, леденящий и сухой, уже опахнул лицо. «А как же отец? Где он?» И тотчас возник отец. Будто ножом отсечена мочка уха, шрам через всю левую скулу отбелен инеем — метины давней рыбацкой передряги, — лицо перекошено, голос хриплый, на срыве: «Петька-аа… раз-зява-аа!..»

Все! И вдруг — это уже и отец и не отец, и говорит он сипловато-низким голосом:

— По-одъе-ем!…

Петр сидел на кровати, чувствуя испарину под мышками, на груди, мелкую дрожь в икрах. Вскидывались на двухъярусных кроватях солдаты, выходили в коридор строиться на зарядку. Сверху свесилась кудлатая голова Пилюгина. На гусиной шее, жилистой, тонкой, кожа шершавая, будто рашпиль.

— Эх, «Одесса», сон видел — закачаешься! Шуры-муры разводил. Да такие! — Он сложил три пальца в щепоть, поднес к губам, чмокнул.

— Не валяйтесь! В строй!

Это мимо прошел сержант Бобрин, голый до пояса, в бриджах, прошел неторопливо, поигрывая на ходу мускулатурой: он весь в буграх и вздутиях. Когда-то Метельников видел бронзовую скульптуру спортсмена — из детдома водили на экскурсию в музей, — точная копия Бобрина. Он тогда не удержался, потрогал: твердо и холодно. Сержант тяжеловат, скуп на слова. Разойдется какой солдат, расшумится — отрежет: «Приказ!» или «Шум — это помехи», или «Не митинг — работа» — и отойдет. Пилюгин как-то сказал: «Привык в молчанку играть! Лесорубом был, потом — радиотехником: с деревьями да с аппаратурой не больно разговоришься!».

— С тобой-то что сегодня? Мешком во сне прибили? — спрыгнув с кровати, спросил Пилюгин.

— Ничего!

Метельников сбросил на дощатый пол ноги, натянул бриджи, сапоги. Все делал механически. Он находился под впечатлением сна, словно был это внутренний зов для него, Петра Метельникова, в общем-то безотцовщины, буйной головушки, воспитанника детдома.

Гоночные машины, отец… Что-то похожее было. Видел и катастрофу. С отцом тогда, перед войной, попал на гонку. Одна из машин на всем ходу вдруг закрутилась волчком, дважды перевернулась и взорвалась. Колеса, изуродованная рама со шрапнельным свистом разлетелись в стороны… Был и крик отца, и его перекошенное лицо. Но это тогда, в шторм, когда перевернуло «козу», и кричал отец не на него, Петра, а на Савватея, ловца первой руки. Вот откуда лось приплелся? Живого не видел, разве на картинке…

И после завтрака, во время утреннего развода, Петра Метельникова не интересовал даже капитан Карась — начальник их команды, — и солдаты не раз, легонько подтолкнув Петра в строю, допытывались, что с ним: уж не присушила ли какая или не с той ноги встал, — он отмахивался, отделывался пустячными, незначащими фразами.

Карась — маленький и вроде бы круглый: впечатление возникало и от его роста, и от торопливой, семенящей походки, и от запальчивости — он по всякому поводу вспыхивает спичкой, и любой вопрос, обращенный к нему, доставляет, кажется, капитану глубокую и острую обиду, и он «заводится».

— Что? Что надо? Только и слышишь: «Товарищ капитан! Товарищ капитан!» — повторяет он с разными оттенками, передразнивая спрашивающего. — А что капитан Карась может? Что?!

И округлое лицо его, которое он пытается сделать суровым и неприступно-командирским, багровеет от натуги и возбуждения. Результат получается обратный: солдаты перемигиваются, хихикают, всерьез капитанские строгости не принимают.

Конечно, работа у него не мед, хлопотная, беспокойная. Собрали их отовсюду: кого из частей, кого прислали военкоматы — прямо с «гражданки». Таких, как сержант Бобрин, оказалось немало — радисты, электрики, механики и вот, как он, Метельников, шоферы. Всем им сказали: дело предстоит важное. Родина требует… Когда его, Метельникова, уже получившего грузовушку, отправляли из стрелкового полка, командир автовзвода, чуть заикаясь, так и сказал: «Да-авай-те, Метельников, Родина т-требует. А машины — не такие т-там будут». Будут! Глухой сказал — услышим, слепой — увидим… Пока они всего-навсего команда, и им сказали: стройте! А что они строят, и сами толком не ведают…

То, что делалось в лесу, тщательно скрывалось, маскировалось. Об этом не принято было говорить и в их солдатской среде. Капитан Карась да и другие офицеры в каждодневном обиходе упоминали слова «объект», «луг», «пасека». Но скрыть всего просто было нельзя: Петр догадывался, точнее, наверняка знал, что тут готовится: на «лугу», где они работали, возводили колючую изгородь, под навес заводили упакованное оборудование.

Метельников догадался об этом только вчера, когда, направляясь на обед, их бригада, срезая путь, пересекла «луг» по диагонали. Да и на «пасеку» — солдаты рассказывали об этом друг другу «по секрету» — тоже завозили какое-то оборудование, заколоченное в разнокалиберные ящики. На них черной краской, по трафарету, оттиснуты изящные, на тонких ножках рюмки и предупреждения: «Не кантовать! Верх! Стекло!» Часть ящиков складывали неподалеку от «пасеки» в домике из белого силикатного кирпича, другую — сразу относили на станцию наведения: там работали бригады заводских настройщиков.

Как-то Метельников оказался возле навеса, когда сгружали очередное оборудование. Рядом с машиной покуривал плотный, в клетчатой рубашке парень. Замасленная серая кепочка, сплющенная, точно блин. «Шоферяга, свой брат!» — догадался Метельников.

— Как дела, служба? — подмигнул тот, заметив Метельникова. — Строите пасеку, луг? — Он вновь понимающе подмигнул: — Пчельник?.. Так?

— Объект, — уклончиво ответил Петр, не желая распространяться. Почти каждодневные напоминания капитана Карася: «Язык за зубами держите! Бдительность!» — сделали свое дело.