Дайте точку опоры — страница 27 из 48

Солнце поднялось неласковое, сумрачное, растворилось в молочно-кисельной мути, а слева, на северо-западе, по кромке неба растекся сизо-красный кровоподтек, откуда пахнуло холодком. Внезапно оборвался, улетучился бриз, фиолетовые густые тени длинными полосами легли на воду, и сразу море стало щетинисто-злым. Пришлось перекладывать парус. Савватей и Ахмедка, ловцы первой и второй руки, быстро перевели нижнюю рею, перебросали на другой борт грузовые мешки с песком. «Коза», кренясь, трудно шла навстречу набиравшему силу норд-весту. Рыбаки тревожно и скупо перекидывались фразами, и Петька понял; норд-вест сорвался нежданно. До буя, до снастей оставалось миль семь, и обе «козы», отставшие и маячившие на горизонте, повернули назад, к берегу, их паруса стали меньше, приземистее и в туманной наносной мути чуть виднелись, расплывчато, нечетко.

Отец, почти все время молчавший, презрительно фыркнул:

— Дед Мачулка да Пашка-конек!.. Не ровня… Успеем! Снимем ближнюю «трехтысячку» — с рыбой будем. Еще новые поставим.

До буя — осиновой, с пучком рогожной мочалы двухметровой палки, привязанной к трем стеклянным бутылям-шарам, — добрались уже в крепкий шторм: море ходило ходуном, все в белых барашках. Кое-как зацепившись за буй, принялись вытаскивать со дна, с двадцатиметровой глубины, перемет. Отец с трудом направлял лодку. Савватей и Ахмедка тянули мокрый перемет, обжигавший бичевой руки, складывали на дно, лодка оседала, рыскала с гребня на гребень. Рыба попадалась. С десяток осетров и остроносых севрюг с бело-желтыми подпузьями, изгибаясь и разевая круглые, дырчатые рты, валялось под передней банкой. Лежала и белорыбица — с чистой, серебряной чеканки чешуей, с круглыми, в красных ободьях вокруг темного зрачка глазами — нежная рыба, она уже уснула вечным сном. Свистал в снастях ветер, позванивали тоскливо роликовые блоки на мачте, терлись и скрипели реи, лодку вот-вот могла захлестнуть волна.

— Михаил! Бросай надо! Бросай! — с перекошенным от напряжения лицом, обернувшись к отцу, кричал Ахмедка. Вертелись, как на огне, угольной черности, навыкате глаза.

— Кум, верно… Кончать надо…

— Черт с вами, бросай!

Перемет отхватили посередине топором, нарастили кое-как якорь и с буем выбросили за борт, в кипень моря. Отец заложил руль круто к берегу, заложил в суровой и злой молчаливости: проклятая спешка — размотает снасти, оборвет, унесет — стыда не оберешься, насмешек. Примолкли и рыбаки, присев и отжимая мокрую до нитки одежду: фуфайки, рубахи, зюйдвестки. Ахмедка сбросил с себя все до пояса — тело коричнево-сизое от загара. На груди на грязной, засаленной тесемке болтается крестик — крещеный татарин.

Вокруг лодки кипела, шипела и пенилась, точно в огромном чугуне, ядовито-зеленая вода, пугая бездонностью. «Козу» то швыряло на гребень волны, выносило на высоту трехэтажного дома, то бросало вслед за этим в пропасть, ставя почти отвесно, торчком. У Петьки, забившегося на дно под банкой, синюшного от подступившего приступа тошноты — он уже «стравил» не раз, — сердце падало тоже в неизвестную пропасть. Переворачивались небо и море. Он судорожно цеплялся за деревянные ребра лодки. От страха, холода не попадал зуб на зуб.

Сначала не было видно земли: отец, сидя на корме, не выпуская прави́ло, держал «козу» строго по волнам — другого выхода не было, могло опрокинуть. Яростно стекали брызги по отцовской зюйдвестке, мокрой, блестящей фуфайке — безрукавку он отдал Петьке. Кливер теперь был приспущен и подвернут снизу в тугой толстый валик.

Зеленоспинными горами переворачивалось море. Лодка осела по самую кромку борта, и только, пожалуй, еще вершилось чудо да делало свое дело искусство отца, — волны не захлестнули ее. Сидя на корме, отец чародействовал: коротко отдаст команду, выберет или отпустит галс, правило ходит в его руках ходуном. Уже выбросили в море, за борт, гору мокрого перемета — все это по тревожному, как заклинание, скороговорчатому крику Ахмедки: «Бросай надо, бросай!» Потом выкинули и рыбу. И странно, Ахмедка схватился было в последнюю очередь за красавицу белорыбицу, но вдруг дрогнул, кинул ее обратно на дно лодки. И тогда отец Поддал ее носком сапога. Рыбина блеснула над водой, точно новенькая серебряная поковка…

Железными ковшами жилистый Савватей и Ахмедка — медный крестик прилип к волосатой коже — раз за разом выплескивали мутную, грязную воду за борт. Ахмедка, не переставая, костил отца! «Пошто взял мальчонку? Бога злил? Хреста на тебе нету, шайтан! Уйду от тебя, бросай буду…»

Отец словно не слышал его ругани: не первый раз подобным образом грозится Ахмедка, а где найдет такого удачливого, смелого кормщика?

Полоска земли — средняя банка — открылась внезапно: выходит, лодку отнесло далеко от рыбзавода, километров на пятнадцать. Здесь шла подводная каменная гряда, и море бушевало и кипело, как в котле, волны разбивались, путались, и лодку уже невозможно было держать по носу. Отец кричал: «Грузи левый! Грузи правый!» И рыбаки озверело бросались от одного борта к другому. Волны с ожесточением били и захлестывали, лодка оседала больше. Отец — весь мокрый, лицо свирепо.

— Пояса!.. Где пояса? — загремел он. — Ахмедка, почему не положил? Убью стерву на берегу!

Брезентовые пояса, напоминавшие широкие охотничьи патронташи — в их трубках зашита измельченная пробка, — рыбаки по негласному уговору редко брали в море: неприлично.

Лодку швыряло, точно щепку, как если бы отец выпустил из рук прави́ло, он же орудовал рулем по-прежнему. Петька, измученный, лежал, привалившись к жесткому бунту каната, И вдруг — резкий, надтреснутый голос отца:

— Петька, сюда! Живо!

Когда Петька поднялся, отец, нащупав левой рукой под мокрой брезентовой курткой кожаный широкий ремень, рванул его, прокричал, перебивая свист ветра:

— Пристегивайся! Живо! Ко мне…

И тут же «козу» швырнуло, крутнуло юлой. Волна ахнула в открытый ее борт, и Петька услышал последнее — жуткий, на визге, крик отца:

— Парус!.. Рею вниз! Савватей, раззява, твою мать!..

И какая-то могучая сила рванула Петьку из лодки, за борт, увлекая вместе с ним в пучину туго, накрепко привязанного к нему ремнем отца…

Только после, на берегу, куда отец выплыл с сыном и когда обоих рвало зеленоватой горькой водой, Петька увидел: у отца отсечена мочка уха, а на щеке зияла рубленая кровавая рана, — видно, от удара реи. Она-то и вышвырнула их за борт…

Исполнить свою угрозу — убить Ахмедку — отцу не довелось: ни Ахмедка, ни Савватей не выплыли, только сила их кормщика совладала со стихией.

А потом — война. Отец ушел весело, как на дружескую пирушку, — с котомкой через левое плечо, сказав простое «до свидания». В сорок пятом пришла похоронная. Мать слегла и не встала. И он, Петька Метельников, с той поры помытарился по разным детдомам — где не бывал! — а после войны судьбина закинула в Одессу…

4

Он не заметил, как, поглощенный воспоминаниями, отстал: солдаты перекликались в тишине леса, видимо, уже за поворотом. Подумал — от сержанта Бобрина влетит! «Работать — не жениться, нечего торопиться?» Это любимые слова сержанта, и говорит он их просто, без обидной иронии, а потому выслушивать их тяжелее и горше. «А ведь можно срезать угол и раньше всех выйти к тому лосю, где вчера ставили колючую проволоку». На секунду представился причудливый контур: из густого ельника вырастала фигура — вздыбленное туловище, закинутая голова лесного зверя, ветвистые рога… Пилюгин, откидывая на палке очередной моток колючей проволоки, первый увидел лося: «Смотрите-ка, сохатый!»

Решительно свернув с невидимой тропки, Метельников продрался сквозь цепкие кусты ежевики, пересек сырую низину, осинник и ступил на одну из дорог «луга» — обвалованное земляное полотно с заровненными, аккуратными бровками. Четкие рисунчатые, попарно сдвинутые следы от скатов, вдавленные в песочно-рыжую землю, тянулись двумя лентами по прямому полотну. Это была боковая дорога, и Метельников, подумав, что машина прошла совсем недавно (судя по широким следам, тяжелая машина), еще смутно догадываясь, зачем она тут, и даже немного волнуясь от какого-то предчувствия, ускорил шаг. Влево уходило ответвление, и Петр увидел: ленты следов свернули туда. Дойдя по мягкому грунту до поворота, он оторопело остановился: метрах в пятидесяти стояло человек десять офицеров и штатских, видно начальство. Они что-то обсуждали. Вдоль бровки в цепочку легковые машины — три «Победы» и «ЗИМ». А ближе к повороту, где стоял Метельников, он увидел то, что и поразило, и заставило остановиться. Не машина, сверкающая лаковой зеленью кабины и новенькими еще черными скатами, не длинный ажурно-легкий металлический прицеп, чем-то напомнивший двуколки, в которые запрягают рысаков на ипподромных бегах, — нет, не все это, что в другое бы время поразило воображение, а вот то, что в открытую лежало на прицепе… Ракета! Бело-серебряной сигарой, чуть приподнявшись на своем ложе, вытянулась она во всю длину прицепа, опиравшегося на тарель тягача. Остроконечный нос ее с маленькими, словно недоразвитыми крылышками вымахнул вперед над кабиной тягача. И вся она, поджарая, порывистая, ослепительно, до рези в глазах, сверкала. Метельников невольно зажмурился на миг. Сверкал размытым блеском корпус, бездымным пламенем горели треугольные крылья — плоскости позади и отростки — рули, — будто ракету под утренним солнцем, под косыми лучами, полоснувшими поверх деревьев на площадку, облили расплавленным серебром.

Группа людей медленно отошла от ракетного поезда в глубину площадки. Глуховато рыкнул двигатель, и тягач дал задний ход, попятился. Прицеп с ракетой катился дутыми колесами прямо к установке. Метельников только теперь увидел это приземистое металлическое сооружение. Кто-то тотчас выкрикнул: «К бою!» — и четверо в черных комбинезонах выбежали из леса, бросились врассыпную вокруг прицепа. Тягач откатился и, набрав скорость, промчался мимо, без кузова, со скошенной позади металлической тарелью. Теплый бензиновый запах ударил в лицо Метельникову.