Дайте точку опоры — страница 29 из 48

Фурашов попробовал опереться на левый локоть, чтоб, повернуть тело на отлогий скос канавки, но рука сухо хрястнула, боль сковала, прострелила до сердца. Невольно, забыв, что правая рука его, закостенев, сжимала сонную артерию, уже было отдернул ее, но сознание сработало в миг — он только уронил голову, приглушенный стон бессилия сорвался в темноту. Всего секунду он дал себе роздыху, чтобы утихла боль, и снова попробовал подняться, стараясь передвинуть грудь на скос — после будет легче перетянуть ноги. Но боль стала еще сильнее — ударила в ногу, руку, голову. Опять ткнулся лицом в траву, в духовитую теплую землю.

Сколько он так потратил усилий и времени — минуты, часы, — он не знал. С отчаянием понял: ослабевшее, вконец изнемогшее тело не вытащить из канавки. Дышал тяжело — ртом хватая воздух вместе с соленым противным потом, сбегавшим на распухшие, немеющие губы, Неужели — все? Конец?

Было только сознание, но и оно вроде бы сжалось, свилось в маленький комочек, величиной с моток штопальных ниток, и, будто отделившись от плоти, плыло в воздухе. Возможно, этот комочек такой же зеленоватый и прозрачный, как тело гусеницы? А красные муравьишки все злее, с остервенением впиваются в кожу…

Однако что же было потом, после ухода Вали? Как все случилось? Не вспомнить уже? Угасает сознание, этот комочек? Нет, нет. Что же все-таки случилось? Ах, да! Сначала на наблюдательном пункте была странная тишина, будто их посадили под стеклянный колпак — звуки не проходят, но все видно: окопчик с ячейками, ольховый накатец-козырек тут, в центре, для него, командира дивизиона; коротенький, с двумя коленцами, незаконченный, всего штыка на три, ход сообщения (ночью докопают!); наблюдатели, вычислители, перископическая буссоль. А впереди, на взгорбках высот, — цепочка немецких окопов. Удивительно — не мелькнет каска, не блеснет осколком зеркальца объектив бинокля, будто окопы опустели, все живое вымерло. Да, все это видно, а тишина жуткая — звуки остаются за невидимым стеклянным колпаком. Он знал: такая тишина — предвестница недоброго. Почему они молчат? Наши — тут ясно: строгий приказ — боеприпасы беречь. Синие сумерки надвигались оттуда, из-за немецких окопов, медленно, нехотя.

А потом…

Скрежетнул утробно, будто дверь на ржавых петлях, «иван» — шестиствольный миномет, его тотчас заглушил разорвавший тишину гром слитных выстрелов. Сколько ударило орудий — он в первую секунду не мог бы сказать даже приблизительно. Над нашими окопами, впереди и справа, где на прямой наводке стояла батарея длинноствольных 76-миллиметровок, взбрызнулись султаны взрывов, дымная ядовито-черная заволочь окутала все. Может, ему всего лишь показалось: в сумеречной редкой синеве над батарейной позицией взрывом подбросило пушку — точно игрушечная, она подкинулась в воздух, медленно повернулась колесами вверх, раскинув станины, точно руки. И осела в дым. Алексей успел тогда подумать, что начался артналет (недаром стояла проклятая тишина!) и надо принять меры по защите всего НП — убрать в щели разведчиков, вычислителей и, может, приготовиться к обороне… Все это успело только промелькнуть в голове. В следующее мгновение — острый, на пределе, взвизг снаряда, глухой удар в угол НП, взрыв, сотрясший землю, султан брызнувшей земли, ядовитая гарь тротила, горячий, будто утюгом, ожог шеи, удар о стенку прохода, бросившийся к нему сержант Метельников…

И следом — новые взрывы. Кажется, снаряды рвались всюду — впереди, позади, по сторонам. Одна очередь беглого огня. Все это он успел понять, больно ударясь о глинистую стенку и падая на дно прохода.

А потом…

Были танки. Они шли деловито, как-то даже картинно выплывая из-за откоса — на пятнистых, камуфлированных боках отчетливые черно-белые кресты, — и так же деловито, короткими очередями пулеметов, постреливали по перебегавшим впереди них солдатам.

Он лежал с Метельниковым в стороне. Лежали молча — словами ужасному не поможешь. Сиплое, тяжелое дыхание сержанта Алексей слышал рядом: эти двести метров от НП — вытащить его, Фурашова, из-под танков — достались сержанту нелегко.

Потом Метельников тащил его еще неизвестно сколько, обхватив под руки, ползком, задыхаясь, и прерывисто, будто в бреду, рассказывал — возможно, чтоб отогнать страх от себя и от него, — о жизни своей, о доме, как ходил на «козах» по Каспию за красняком, о сыне Петьке, смышленом и тоже рыбаке. Метельников — здоровый балагур и весельчак с отсеченной мочкой; нередко солдаты отдавали ему свои сто граммов. За что тот, бывало, играючи перекидывал машину-другую снарядных ящиков, выгружал их в ровики и вскрикивал, как пел: «Свари, кума, судака, чтобы юшка была!»

А потом… К черту «потом»! Теперь — все! Тот комочек теплившегося сознания растворяется, угасает. Все эти «гах-гах», «бу-бу-бу» уплыли, ушли, воспринимаются как в тяжелой дремоте. Так наступает смерть? Сначала исчезает ощущение плоти, затем тает, будто щепотка снега на ладони, сознание? Как все, оказывается, просто. Поразительно просто…

На короткое время он утратил сознание. Очнувшись, услышал близкий, очень близкий, родной голос. Ваяя?! Да, это ее голос. Но откуда она здесь? Глупости, конечно. Она ведь там, у себя в санбате, в бюргерском доме, в комнатке с фигурной решеткой на окне. Галлюцинация. Все, значит. Конец…

Да нет же, нет! Он со стоном дернулся, разлепил тяжелые веки. Она была перед ним, она, Валя!

— Алеша, Алешенька… Держись. Я с тобой. Миленький! Нашли… И Метельников здесь. Спасибо ему… Теперь на носилки…


— Алексей Васильевич! — позвали его из группы, окружившей установку. — Ждем!

— Да?.. Иду! — Фурашов огляделся — солдата на дороге уже не было.

— Что с вами? — спросил генерал Сергеев.

— Да вот — солдат…

— Заблудился, кажется, чудак…

Фурашов не расслышал этой фразы.


Солдаты оказались уже на месте: накануне вечером в самой чащобе, в почти непролазной заросли кустарникового березняка, не дошили ограждение. Но пока все сгрудились на небольшой полянке — одни стояли, другие разлеглись на траве, — не приступали к работе: болтали, «смолили» папиросы — был законный перекур. На Метельникова не обратили внимания, только сержант Бобрин — он сосал окурок тоненького «гвоздика» и делал это, как всегда, серьезно и сосредоточенно, — покосившись, буркнул:

— В трех соснах заблудились? Отстаете…

Петр не ответил — не знал, что отвечать, да и Бобрин сказал скорее это по привычке.

Бросив лопату на землю рядом с красновато-ржавыми мотками колючей проволоки и штабелем бетонных белых столбов, Петр, еще чувствуя какое-то беспокойство, тоже собирался было закурить, как вдруг из-за кустов орешника, от проволочного ограждения, терявшегося в чаще за полянкой, донесся возбужденный голос Пилюгина:

— Эй, братва! Давай сюда! Гляди-ка, ночью гость наведывался — проверял загороду.

— Какой еще гость? — недоверчиво спросил Бобрин и, откинув папиросу, пошел за кусты.

Пошли, отпуская шутки в адрес Пилюгина и неизвестного гостя, несколько солдат, и, будто подтолкнутый внутренним порывом — посмотреть, что там, — Метельников, так и не закурив, тронулся за ними.

Возле проволочного ограждения Пилюгин оживленно, волчком крутился, показывая на траву и взрытую вокруг землю.

— Гляди! Ясно, лось, сохатый! Следы — сковороды, не иначе, самец, перестарок!

— А вот на столбе… Смотрите, кровь, шерсть! — воскликнул один из солдат, и Метельников, шагнув, тоже увидел на боковинке столба два засохших бурых пятна, потечную спекшуюся струйку крови и рядом темно-рыжие шерстинки.

— Где? Где? — Пилюгин протолкался, восторженно воскликнув: — Во, еще клок шерсти на проволоке! На крепость, видать, сохатый пробовал нашу загородку!

Он юркнул от столба к кустам орешника, переломился к земле худой фигурой.

— Во, в мах пошел! По ведру земли вывернул копытищами! Куст в лежку… Силен! Ранился — и деру! Вот еще следы — стадо, значит, целое.

«Ранился — и деру!.. Сохатый… Стадо целое», — не отходя от столба, сам не зная почему, беспокойно повторял про себя Метельников, глядя, как Пилюгин рыскал среди кустов орешника. «И к чему бы приснился тот сон?»

— Во небось одурел, во взревел!..

И Метельников явственно увидел того лося: он вскинулся перед глазами на дыбы в страшном, диком броске, черный, с желтизной глаз скосился в застывшей лютости, трубный рев покрыл и голос Пилюгина, и голоса солдат, и Петр, чтоб не упасть, прислонился к бетонному столбу…

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

1

В прокуренной секретарской стояли старый вытертый диван с пружинным горбом в углу, три канцелярских сдвинутых впритык стола, за которыми обычно орудовали «помсекры», а с гвоздей, торчавших из реек на стене, покрашенной в темно-желтый цвет, свешивались, точно белье, газетные полосы, длинные, как полотенца, с тиснутыми впрок статьями, клочки бумаги, с набранными тассовскими информашками. Сюда Костя любил заглядывать. Здесь был штаб, сюда стекались из кабинетов сотрудники по делу и без дела, отсюда же, с быстротой молнии, «беспроволочный телеграф» разносил по этажам, по всему лабиринту редакции, очередные хохмы, анекдоты, шутки, слухи.

В этот день Костя, как всегда, поднялся по крутой, скрипевшей под ногами лестнице к себе «на чердак» — клетушку на самой верхотуре. Перед дверями кабинетов, мирно покуривая, трое «литрабов» обменивались газетными и прочими новостями. Поздоровавшись с ними, Костя толкнул дощатую, оклеенную пестрыми обоями дверь. Товарищи еще не пришли. Столы стояли хитроумным зигзагом. Костя вспомнил, как они долго маялись с этими тремя столами, стараясь поставить их удобно к свету и в то же время чтоб комнатушка казалась просторной. И столы, приткнувшись друг к другу, встали в конце концов изломом к передней стене. Хотя от двери проход получился совсем узким — в него мог с трудом протиснуться полный человек, — зато перед столами образовалось свободное пространство — полтора метра на полтора. В простенке на самом видном месте висел узенький плакатик, черной тушью было написано: «Пусть это не обитель дам, но здесь кури лишь фимиам». А напротив, над столом старшего консультанта отдела подполковника Смирницкого, на стене примостилось сооружение из палочек и ленточек — тут рядком стояли коробок спичек и пожелтевшая пачка сигарет «Шипка», а внизу на листке — красным карандашом: «Но… закури, если написал хоть одну гениальную строчку!»