Коськин хорошо помнил, как появились здесь эти «шедевры» словесного и изобразительного искусства. Все произошло еще зимой. Однажды утром Коськин пришел одновременно с майором Беленьким, литературным сотрудником отдела. Смирницкий уже сидел за столом, просматривал пачку загонных полос. Беленький прошел к своему столу и вдруг уставился на стенку, заложив руки за спину, гмыкнул раз-другой, баском изрек:
— А это что тут за «шедевр» письменного творчества? Ваш, Евгений Михайлович?
Смирницкий взглянул поверх очков из-за полосы, которую держал перед собой:
— А что?
— Значит, курить уже не светит больше в кабинете? Начальство бросает?
— Точно! Вы угадали!
Беленький с обреченным видом опустился на стул:
— Вот вам никем не измеренная глубина трагедии соседства с некурящим начальством!..
На столе Смирницкого, покрывая с верхом пепельницу, громоздился ворох красно-зеленых лощеных оберток от «барбариса»: накануне старший консультант был «свежей головой», читал номер до гимна и опять боролся с бесовским искушением: два примятых сигаретных окурка торчали из-под горки оберток. «Сдает железный человек!» И тут же Костя подумал: если придет майор Беленький, успеет раньше уборщицы (она убирала в соседнем кабинете, рядом с дверью стояли плотно набитые бумажные мешки), то держись сегодня старший консультант — подначки будут сыпаться весь день, уж майор не спустит и, словно хоботок злой осенней мухи, станет впиваться, больно и въедливо. Костя отчетливо представил, как тот уставится на Смирницкого — не то серьезные, не то насмешливые глаза не смигнут, и не понять, что там, за этой масляной пленкой, — и медленно начнет:
— А вот был такой случай… Любопытный! Бросил также вот один курить… А в организме — бац! — перестройка. И по медицине это верно… — Помолчит майор, явно выжидая общее внимание. — Да-а, так вот… Одна нога высохла, стала палкой, левый бок выперло горбом — волчье мясо наросло. С лицом тоже хорошего мало — перекосило, один глаз выкатился из орбиты… А то еще случай…
Не выдержит Смирницкий, бескровные губы задрожат:
— Вас хоть сейчас в дипломаты… Не приглашали? Только аксессуары анекдотные обновить малость — и все.
— Ну если начальству не нравится… — с видимой покорностью проронит глуховато майор, — но только от этого правда не становится неправдой.
И замолчит, уткнется в авторскую статью, которую правит и переписывает: «стирает чужое белье». Делал он это мастерски, у него был недюжинный редакторский талант, и всякий раз, когда вставал вопрос о спасении очередного авторского «кирпича», редактор вручал майору рукопись, глядя из-под очков с прищуром, коротко пояснял:
— Придется порезвиться, Алексей Дормидонтович.
— Ладно! — Беленький небрежно бросал рукопись на стол, заваленный и без того обрывками газетных полос, письмами, листами бумаги.
И он резвился, пыхтя папиросой, изредка смачно поругивался и делал из совершенно беспомощной рукописи нечто, а то и «конфетку», и автор после, увидев ее в «живой» газете, только изумлялся — подпись под статьей его, а все — не то.
Попадаться на язык Беленького было крайне рискованно. За два года Коськин успел это понять.
Костя присел к столу. Окно с частым переплетом выходило в узкий редакционный двор. Сейчас он был забит грузовиками. В кузовах и длинных прицепах внакатку, словно бочки, громоздились тугие рулоны бумаги. Отделенное от редакционного двора высоким потемневшим забором, стояло желтое угрюмое здание в потечных рыжих полосах — там было какое-то учреждение. За воротами в дождливой мо́роси открывался другой дворик, узкий и тесный, кривой горловиной выходивший на пустынную улицу. У глухой стены справа, прилепившись к ней, будто гнезда ласточек, тянулись сараюшки, сколоченные из кусков толя, листов старой крашеной и ржавой жести, фанеры, дощечек от разобранных ящиков. Рядом с крыльцом ветхого барачного дома, под красной световой вывеской редакции, старуха в широченной грубошерстной юбке, в черной, поношенной, с кистями шали на плечах кормила голубей: «Гули, гули, гули!..»
Костя отвернулся. Открыв ящик, вытащил большую пачку писем, точно тяжелую папушку табаку, и принялся писать ответы.
Ответы на письма всегда угнетали его. Всякий раз возникало ощущение ненужности этой работы, особенно когда рьяному автору надо было отвечать жестоким и твердым отказом и приходилось изыскивать форму вежливости, писать, что «у вас то-то не совсем получилось, то-то следовало бы углубить, то-то…» Коськина эта «японская вежливость» злила: он знал, что автор будет дотягивать, дожимать, углублять, и через неделю-другую этот опус снова ляжет на стол, но поди дай письмо с твердым ответом на подпись редактору! Пожует «шеф» губами, блеснет очками:
— Понимаете, Константин Иванович, форму бы… Изыщите! — И отложит письмо в сторону.
Костя уже заканчивал ответ на восьмое письмо. Добьет, думал, до десятка и снесет на «чистую половину», в машбюро. За стеною рядом грохнула дверь. Перегородка — листы сухой штукатурки — вздрогнула. За перегородкой редактор отдела трубно высморкался в платок, потом, видно, снимал китель, звякнула железная вешалка. Теперь он облачился в привычную синюю редакционную толстовку. Костя легко мог представить себе, как в эту минуту — в толстовке, в очках с золотым узеньким ободочком, с гладко зачесанными назад темными волосами, с моложавым свежим лицом — редактор отдела мгновенно преобразился из военного человека в импозантного журналиста — «газетного волка».
Тотчас за перегородкой затрещал энергично поворачиваемый диск телефона: редактор начинал утренний, как он говорил, моцион — обзванивал авторов.
— Алло, Иван Семенович? Привет, старик! Астахов беспокоит, дорогой… Чем порадуешь?.. Насилую? — раскатился короткий рокот-смешок. — На том ведь стоим! Под богом и под начальством ходим — дремать не дают!.. Щука зачем? То-то! Вот с утра пораньше и напоминаем… Так, так… Это? Удружил, старик! То самое «ге», которое нужно! Сразу, с ходу, в набор! Редактор радуется, читатели рыдают, автор спокойно кладет гонорар в карман… — Опять короткий смешок-рокоток. — Давай, старик! Жду!
Трубка опустилась ненадолго: клацнул стопор — и снова затрещал диск. Астахов опять говорил с каким-то автором, обещая те же читательские слезы и свои радости, а Косте припомнились его собственные первые дни в редакции. Тогда, отдав первый очерк Астахову, он подумал — набирайся терпения, смело жди два дня! Ясно, какой это редактор, если не помурыжит, не потянет дня два, чтобы выдержать марку! Впрочем, думал он и о другом, о худшем: что, если очерк не понравится, не подойдет?.. Костя заранее, хотя и беззлобно, просто чтобы настроиться на неудачу и легче ее перенести, мысленно обругал редактора сухарем, черствой коркой, наконец, варнаком — так иногда называл сына Олежку.
А в том, что его постигнет неудача, что первый блин выйдет комом, в этом он почти, не сомневался. Перечитывал очерк после машинистки, и с каждой новой строчкой крепла мысль, что все тут не то, не так — и мелко и неубедительно, — и уже заранее рисовал в воображении вежливо-ядовитые слова, какие скажет ему дня через два Астахов.
Случилось же совсем неожиданное — через час из-за перегородки позвали:
— Константин Иванович! Зайдите, пожалуйста.
Перед Астаховым лежал очерк. Костя сразу узнал его и похолодел: быстро — значит скверно…
— Что ж, остро! Даже сказал бы — эмоционально. Со слюнцой… Подубрал я малость!.. Посмотрите. Индивидуальность автора важна. Ее надо беречь. Один — сдержанный, другой — горячий, у третьего — дальтонизм и все в розовом цвете, все — святые птицы фламинго! — Он засмеялся, оглядывая Коськина сквозь очки.
Костя, слушавший его в каком-то оцепенении, пытался уловить в словах редактора скрытый смысл и понимал: тот, по неизвестным соображениям, решил обойтись с ним деликатно. И, выдержав его взгляд, Костя со смутно-противоречивым чувством подумал: «А тебе палец в рот не клади!»
— В общем, — Астахов оборвал смех, — молите аллаха, чтоб номер читал замглавного Князев. Прослезится! Висеть вам на красной доске! Только… — он сделал паузу. — Подпись… Подполковник Ко… Коськин. Не звучит? А? — И решительно: — Не звучит, Константин Иванович! А вот, например, Рюмин… Псевдоним? На всю жизнь? — Он принялся с улыбкой повторять: — Рюмка… Рюмочка… Рюмашечка… Рюмин… Хе-хе! Есть что-то! И прозрачное, и звонкое, и внушительное. Подумайте!
Взяв свой очерк, Коськин вернулся к себе. На листах была кое-где сделана правка черными чернилами. И Костя сразу отметил: «Да, как раз тот сиропчик, розовые птицы фламинго…»
— Поздравляю! Легко отделался. Благодать, видно, на Петю сошла! — проговорил Беленький, не поднимая головы от статьи, которую решительно вкось и вкривь перечеркивал, щуря левый глаз, потому что тоненькая сизая струйка от прилепившегося на нижней губе окурка поднималась прямо к глазу. — А псевдоним бери такой: Коськин-Рюмин. И здорово, и стоит недорого! Сто граммов с прицепом — больше не пью.
Вспомнив все это, Костя опять вернулся к терзавшим его вот уже два дня мукам творчества: материал очередного очерка никак не поддавался, не организовывался в голове; садись, не садись — не выдавишь и капли из себя.
За перегородкой приглушенно зазвенел телефон. Мелодичный мягкий звук отдаленно отозвался в сознании Кости, и вслед за этим — энергичный голос Астахова: «Слушаю вас». Коськин слышал, как редактор коротко повторял: «Так. Ясно. Сейчас». Костя почему-то подумал: «Обо мне». И не ошибся. Клацнул под трубкой рычаг, и тотчас раздалось:
— Константин Иванович! Зайдите, пожалуйста.
— Иду!
Здороваясь, Астахов поднялся из-за стола, заваленного бумагами, и, невысокий, в синей блузе, весело взглянул из-под очков на Коськина:
— Как себя чувствуем? Не устали?
Выходит, никакого «прокола», никаких неприятностей — весел и доволен. А вот вопросы… Неужели заметил что-то? Или простая случайность, простое совпадение? Не пророк же он в конце концов, чтоб видеть — у меня не клеится…