— Скажите, а эта самая их работа зависит от вас? От того, какой срок дадите? — Подполковник, спокойно выдержав взгляд Умнова, вдруг растопыренными пальцами подвинул на столе какие-то бумаги: — Нет, Сергей Александрович, акты подписать не могу.
— Но это только ваше мнение.
— Видите ли, я уже имею право на свое мнение, — опять показал веселую щербатинку подполковник.
— Как это? — вырвалось у Сергея.
Сластин рассмеялся:
— Календарных я отстукал семнадцать лет да почтя четыре года фронтовых. Они — год за три. Теперь я, как говорят в армии, пожалуй, могу иметь свое мнение: «уйдут» меня за вольнодумство — так с коштом, с пенсией.
Подполковник скользнул взглядом по Фурашову и, кивнув Сергею, ушел.
Умнов поднял глаза — в них и смущение, и желание понять, как Фурашов воспринял всю эту сцену.
— Видал? Мало мне «сигмы» — от нее одной концы отдам, а тут еще шею пилят с проклятой гарантией!
— Ну, концы не отдашь и шея останется, Сергей, цела. А подполковник, чую, прав.
— Прав! Прав! — взорвался Сергей. — Электровакуумщики нет-нет да и подводят — лампы, сопротивления, конденсаторы! — Он махнул рукой, словно желая сказать — все равно не поймешь. — Ладно, садись, Алексей…
Присев напротив, Фурашов глядел на Гиганта, все еще колюче-ершистого. Он трудно отходил после разговора со Сластиным и сейчас явно бесцельно, чтоб оттянуть разговор, рылся в бумагах. Свет из зарешеченного окна падал на стол, где-то попискивал разрядник, вентиляторы с мягким шорохом продували шкаф. Алексей пропел, как пробормотал:
Все в порядке, старик, все в порядке…
А ты? А он? А она? Ну?!
Разом взглянули друг на друга, тихонько рассмеялись: от песенки дохнуло далеким академическим временем, в общем-то милым и беззаботным, свободным от сложностей жизни: учись, грызи науку. «А ты? А он? А она? Ну?!» Даже не песенка — дурашливая фраза, бессмыслица. Кто ее выдумал, неизвестно, но она срабатывала в былые времена неотразимо.
Фурашов сказал:
— Вижу, лопнешь, Сергей! Ну и вспомнил.
— Лопнешь! На носу госиспытания, а тут… Ну да ладно. Как ты живешь-то?
— Живу не тужу, хотя все не просто.
— Как Валя, девчонки? Звонил тебе — след простыл.
— В Кара-Суй мотался, с наставлением. Говоришь, госиспытания, на вооружение «Катунь» принимать, а как ее использовать?
— А-а, слышал! Наставление…
— Накидали таких замечаний — век не расхлебать! Ты-то ведь читал ваш ответ?
— Так, мельком…
Он опустил глаза, будто силился что-то отыскать среди вороха чертежей. Алексею эта привычка была знакома: не хочет распространяться — есть серьезные против него, Фурашова, доводы.
— А дома как? — опять спросил Умнов.
«Нет, друг, не улизнешь, не отступлю!»
— Ты уже спрашивал! Брось, Сергей!.. Говори прямо, что тебе в этом наставлении не пришлось? Желания военных ясны: повысить требования по дальности, обеспечить возможность вести «Катунью» ракетный огонь…
Пальцы Умнова дрогнули, застыли на бумагах в напряжении. Выходит, угадал. Фурашов помедлил, потом сказал теплее:
— А дома, Сережа… Взял Валю из больницы, воюю с девчонками…
Умнов поднял глаза: в их прищуре за очками — искренняя, дружеская озабоченность.
— Может, лучше будет?
— Может…
Фурашов, еще входя в лабораторию, заметил в углу, напротив стола Сергея, ведущего конструктора, обыкновенную школьную доску. Теперь, подумав, что настал момент залучить Умнова в качестве союзника, а уже потом идти к Бутакову, Алексей обернулся к доске:
— Слушай, Сергей, давай сюда!
Умнов тягостно вздохнул и с неожиданной болью, искренне, просительно сказал:
— Не впутывай ты меня! Я и так запутанный…
— Да ты выслушай! — Алексей через стол поймал руку Умнова. — Минута всего.
Тот поднялся нехотя. Фурашов, торопясь, ладонью смахнул с доски обрывки каких-то формул, квадратики и кружки — остатки, видно, блок-схемы, подхватил истертый шарик мела.
— Элементарный подсчет! Смотри! Объект, вот ВРБ, то есть вероятный рубеж бомбометания. Естественно, имеется в виду атомная бомба, все учтено… так?
— Ну так, — неохотно согласился Умнов.
— А если завтра, Сергей, на эти «летающие крепости» поставят ракеты «воздух — земля»? Да с атомными головками? Тогда что? Тогда рубеж отодвинется вот куда! — Алексей быстро провел дугу дальше от объекта. — Правильно?. И чтобы не разбомбили объект, надо встречать самолеты уже тут, — опять черкнул мелом, — значительно раньше.
— Хватаешь далеко! Что будет? А я не знаю, что еще будет.
— Надо предугадывать! Обязаны.
— «Катунь» создана с учетом современного состояния боевой авиации.
— Но нельзя такую махину создавать без учета перспективы! Кстати, сама «Катунь», к счастью, в определенной мере учитывает эту перспективу…
— Так чего же ты хочешь? — Сергей уперся недоверчивым взглядом в чертеж на доске.
— Я сказал: увеличить границы дальности обнаружения целей, их захвата и обстрела. И… залповый огонь на случай массированных налетов.
— Хватил! — Умнов присвистнул.
— Не хватил! Пойдем, Сергей, к шефу. Вот расчет, все точно…
Умнов покосился на четвертушку сложенной бумаги в руке Фурашова, которую тот вытащил из кармана кителя, и тень испуга мелькнула на его лице. Он замахал руками, будто отбивался от внезапной пчелы:
— Нет, нет! Что ты! — Шагнул к столу, захлопал ладонями по бумагам и чертежам, не поднимая глаз, сказал: — Был уже один такой, вчера тащил к главному, а сегодня — вот! — отхватил две путевки в санаторий… И мне чтоб гарбуза получить? Уволь!..
«Эх, Сергей, выходит, зря надеялся на твое союзничество! Что ты нервничаешь, Гигант? Вижу, не в приходе подполковника Сластина дело, слишком хорошо знаю тебя: посерьезнее есть причины. Придет время — откроешься».
— Ну что ж, понял! — сказал Фурашов.
Руки Умнова застыли на бумагах.
— Что понял? Что?!
— После, Сергей… До свиданья. А расчет все же посмотри на досуге.
Странно: Алексей не испытывал никакого зла, даже обычного неудовольствия, когда положил четвертушку листа перед оторопелым Умновым и вышел из лаборатории. Просто ощутил какую-то пустоту внутри. А выйдя в прохладу коридора, почувствовал, что там, в лаборатории, было душновато, липко-влажно. И то ли от этого, или еще от чего-то неясного, ощутил жалость: «Разные у нас пути-дороги. Нелегко и ему приходится!» Легко, как говорит Костя, из нашего брата было только Адаму: «И одежду не носил, и в райском саду жил». Журналист — язык подвешен.
Сергей все еще швырял по столу бумаги: «Черт!.. Куда запропастились?»
Из-за линейки шкафов вышел инженер лаборатории, молодой выпускник института, худощавый очкарик в белом халате, и оторопело остановился: в таком состоянии еще не видел своего руководителя, ведущего конструктора.
— Сергей Александрович, вы что-то… потеряли?
— Да, да, очкарь… Ах, черт, извините, Эдуард Николаевич! Акты, понимаете… Только что Сластин принес.
— Так вот они! — Инженер показал на бумаги, лежащие с краю стола.
Умнов решительно сгреб их, подбил на столе точно карты и, подняв перед собой, разорвал пополам.
— Постойте! Сергей Александрович! О них спрашивал сам Борис Силыч. Акты ведь! Шкафы предназначены для головного объекта…
Умнов, будто ничего не слышал, молча рвал акты в клочки. Бросил обрывки в плетеную корзину под столом.
— Маленькая честность лучше большого бесчестия, как сказал бы мой товарищ-журналист… Шкафы будем ставить на новое испытание!
Неяркий свет, фильтруясь сквозь серые плотные шторы, заполнял всю комнату позади рабочего кабинета главного конструктора. И от этого в ней было как-то особенно уютно. И — удивительная тишина. Мягкие, молочного цвета обои как бы впитывали свет, и казалось, стен или вовсе нет, или они раздвинулись — комната широкая, просторная.
Все здесь расставлено точно так, как в той, иной комнате, память о которой Борис Силыч хранил с давних, довоенных и каких-то безмятежных лет — такими они, по крайней мере, представлялись в минуту, когда он мысленно возвращался к ним. Просто, наверное, восприятия молодости всегда светлее, оптимистичнее — не осмыслены еще все жизненные перипетии, не расставлены те ограничительные светофоры, какие неизбежно впоследствии выставляет для себя зрелость…
Да, все в точности: книжные шкафы, невысокий полированный деревянный стол посередине комнаты, свободный, не заваленный бумагами, «вэфовская» радиола справа. Не поворачиваясь в кресле, протяни только руку — и вот ее белые клавиши; впереди, на дальней стене, небольшая доска; она повешена там для того, чтобы можно было встать из-за стола, пройтись, размяться. Словом, все, как у профессора, а после академика Никандрова — учителя, и в этом не стыдно признаться ему, Бутакову, в свои «за пятьдесят» лет. Да, как в его доме, порог которого студентом, после аспирантом переступал с затаенной тревогой, ледяным восторгом. Входил словно в храм, где все таинственно, полно неизъяснимых ощущений и открытий. И нет, не простая дань памяти, способной идеализировать прошлое, заставила Бутакова копировать своего учителя. С годами он понял разумность такого жизненного уклада. И в немногие часы, свободные от заседаний, административных обязанностей, разъездов по министерствам, вызовов на Старую площадь, он любил уединяться в этой комнате. То были часы «вето», и секретарша Ася заученно, твердо поставленным голосом, в котором так звучали правда и искренность, что в них нельзя было хоть на секунду усомниться, с легкостью отбивала многочисленные атаки: «Бориса Силыча нет». А дальше шла добавка — в Цека или Совмине, смотря откуда звонок или посетитель. Только избранным суждено было в такие часы преодолеть стальной Асечкин барьер, только тех, кого она называла «он», «оттуда», «сам», она соединяла с комнатой позади кабинета.
Борис Силыч — велик, недосягаем. Она знала, что там, в той комнате, совершаются тайны творчества, потому что всякий раз становилась свидетельницей — когда Борис Силыч выходил оттуда, начинали озабоченно бегать сотрудники из расчетного и теоретического отделов. И к ним уже не подступись — отмахивались, кидали на ходу: «Главный опять выдал ребус — мозги ломаем!»