— Э-э, дорогой Модест Петрович… Паника, паника! — Он заставил себя улыбнуться, под шелковой рубашкой, в приятной прохладе костюма вновь ощутил бодрящую силу. Похлопал конструктора по плечу. — На наш век нашего дела хватит. Рано панихиду служить.
Конструктор, казалось, не обратил внимания на фамильярность Василина: узкое лицо не оживилось, не утратило выражения равнодушия.
— Да, панихиду… А вы… помолодели.
— Хоть в женихи! — Василин коротко хохотнул.
Снизу, из столовой, где накрывали на стол, донесся грудной, чуть искаженный резонансом голос Анны Лукиничны:
— Папочка, ты бы хоть гостей встречал! Минут десять у рябины задержи. Я скоро…
— Пошли. — Конструктор тяжело, будто складной нож, выпрямился.
— Да, приказ домашнего премьера…
Василин пропустил гостя вперед на крутую лестницу. Модест Петрович оступился, теряя равновесие, испуганно, торопливо схватился за деревянные перила и удержался. Михаил Антонович усмехнулся: «Эх вы, ученые, химики всякие… Жидки вы все против командиров. На ногах не держитесь, а собираетесь армию наводнить умниками, обинженерить!»
Мысль эта вызвала недобрую веселость. Оглянись гость, он бы увидел и иронически-холодную василинскую улыбку, и надменно-уверенный блеск его глаз…
Сейчас конструктор сидел с Кравцовым, сцепив на коленях костистые, узловато-длинные пальцы.
Василин распоряжался у столика как радушный хозяин: шутил, обласкивал каждого, наливая гостям в фужеры искрящуюся воду, хранившую прохладу погребка. Отпотевшие бутылки слезились, упруго хлопали, белый дымок струился над горлышком. В тиши молчаливых сосен забывались, отступали все дневные заботы, легче становилось телу, свободнее дышалось. Тишина усиливалась в преддверии сумерек, пока притаившихся за оградой, в глубине леса, в кустах малины и смородины. Под рябинами на подвешенной крестовине, не пересиливая гаснущего дневного света, горела лампочка, на удобных, глубоких, с гнутыми спинками скамейках сидели те, кто не разбрелся по дачной территории, — пожилые гости.
У Модеста Петровича в жидкой сумеречи жестче, аскетичнее казалось худое лицо. Конструктор негромко разговаривал с Кравцовым. Василин обрадовался, когда, собираясь знакомить их, узнал, что они знают друг друга — обстоятельство немаловажное, оно облегчало задуманное предприятие: авось выдастся минута, они уединятся — конечно, после, между застольями. И тогда он… Словом, дайте срок! Кравцов был при всей форме: в защитной тужурке (шитые золотом «ветви» в петлицах ослепительно поблескивали), в галифе с огненными лампасами, в сапогах-бутылках — особенных, с высокими, конусом срезанными каблуками.
«Нет, шалите! Без командиров армии не бывать! — неожиданно подумал Василин, взглянув на них. — На одних умниках, инженерах не выедете! Командиры — всему голова…»
Да, он был всю жизнь командиром, и, что там ни говорите, это — искусство, и искусству этому надо тоже научиться. Иному и всей жизни не хватает, чтоб стать командиром. Видел он, Василин, таких! А он оставался командиром всегда, во всех ситуациях. И когда, будучи полуэскадронным, выручал от трибунала вахмистра Кравцова — не свалил, не сдрейфил, взял вину на себя, хотя сам не был прямо повинен в падеже четырех строевых лошадей; и когда на рубке лозы, секанув ухо любимцу Гордону, подал рапорт, перевелся в зенитчики; и позднее, когда, не жалея ни себя, ни красноармейцев, подтягивал зенитки вплотную, прямо под пулеметы дотов на линии Маннергейма; и когда, попав под бомбежку, с пробитой ногой опоздал на совещание к «самому Верховному», не подав вида, сослался на часы — подвели, мол, — и, не сморгнув глазом, сорвал их с руки, махнул за окно, стоило тому сказать: «Выбросьте ваши часы…»; и когда честно и открыто, но без ходких эпитетов в ту пору ему же написал о пушках с уткнувшимися в бетон стволами, хотя и ведал, чем все это пахло для Янова, председателя государственной комиссии, принявшей пушки на вооружение…
И стежки их с Яновым теперь вновь сошлись, и пушки те были вот его, Модеста Петровича, конструкции, и доработали после всю гидросистему, а Янова тогда с понижением — на периферию… Но он, Михаил Антонович, знал: и сейчас, если понадобится, будет отстаивать свою точку зрения, отстаивать где угодно, не только перед Яновым, но и в правительстве, в ЦК. А покуда…
Да, Васька, Васька Кравцов… вахмистр… А теперь вот приехал последним… Василин с уязвленным самолюбием вспомнил, как тот подкатил на машине, щелкнул каблуками перед Анной Лукиничной, а потом со вздохом озабоченности и усталости к нему: «Извините… Как видите, прямо, не заезжая домой, в форме». Но Василин понимал механику: бестия — иначе поступить не мог — последним, больно важная персона! Как же, Генштаб! Да и с формой — сапогами на высоких каблуках — уловка не новая. Кому-нибудь другому пусть пыль пускает в глаза, но не ему, Василину. В штатском, низенький, полноватый, с большими залысинами и редким хохолком темных волос, Кравцов не производил впечатления, не смотрелся бы, а в форме — кондер иной. И подборы на «бутылках», чтоб хоть на два сантиметра повыше. Так-то…
Кравцов сидел рядом с конструктором, тучный, серьезный, голова — поддутый крепко мяч, и будто боялся на секунду утратить словом ли, видом ли своим важность и солидность, какую ему подобает сохранять. «Вот циркач! — шумнул про себя Михаил Антонович. — И этот тоже… — перевел он взгляд на Модеста Петровича. — Недаром проигрывает Бутакову. Тот вон не сидит, гуляет, всем интересуется и… в обществе Лелечки. Профессорше остается только по пятам ходить — как бы чего не вышло».
В прихлынувших тайной ревности и зависти Михаил Антонович уже готов был бросить надоевшую игру в радушного хозяина и присоединиться к обществу Лелечки, благо голос профессора слышался позади рябин, где-то за стеной густого малинника, но в это время с асфальтированной дорожки к рябинам свернула очередная пара. Василин толком и не знал, кто эти гости, — кажется, тогда видел у профессора Бутакова: он же ведь всех пригласил на грибы. Блондинка — полная, манерная, круглолицая, тонкие каблуки ее черных лодочек вдавливались под грузом в асфальт. Муж плелся позади, невысокий, большеголовый, с цыплячьим желтым пушком волос на большой голове. Тоже, наверное, из этой плеяды умников. Василин скорее по инерции, чем по искреннему желанию, налил в фужеры боржоми, заученно выдавил комплимент. Блондинка, млея и розовея, напевным голосом протянула:
— Ах, благодарю!.. Замечательно! Холодный боржом! Обожаю! Я ведь недавно с Кавказа…
Долетел голос конструктора:
— А вот Михаил Антонович верит в чудеса…
Василин усмехнулся:
— Верю, точно! Но в те чудеса, какие делаю… — Он хотел сказать «делаю своими руками», но поправился: — Делаются человеческими руками.
На миг он ясно представил: там, в Кара-Суе, тридцатитонные махины ощетинились из окопов в небо стволами. Огненные смерчи выплескиваются из них с адовым грохотом… Любимые мгновения!
— Чудеса? Я верю в чудеса! — с детским восторгом подхватила блондинка. — Ах, Михаил Антонович, показали бы ваш участок!.. Мы тоже с мужем мечтаем о даче. Правда, пусик?
«А-а, черт с ним совсем!» — мысленно выругался Василин. Он бы и сам не сказал, к кому относились его слова, и не очень поспешно, хотя и учтиво, предложил руку блондинке:
— Пожалуйста!
Та вцепилась в нее порывисто, словно боясь, что Василин передумает, и Михаил Антонович увидел подушчатые пальцы блондинки с кровяными ногтями и почувствовал ее груз — весомо! Подумал о другом: «Завтра же надо связаться с Кара-Суем, спросить с Танкова по первое число — так подводит!»
За длинным столом, уставленным белыми хризантемами и чайными розами в высоких хрустальных вазах, закусками, графинами, разнокалиберными бутылками, красиво украшенным салатами, наступил обычный для любого застолья момент неуправляемости: пора тостов и общих разговоров прошла, часть гостей осталась за столом, часть разбрелась по комнатам, то и дело взрывался женский смех.
Михаил Антонович чувствовал раздражение. Оно пекло, давило оттого, что не так сидел за столом, — вроде во главе его, на красном месте, но рядом с грузной блондинкой и Анной Лукиничной. Блондинка по любому пустяку рассыпалась резким смехом, вздрагивая всем телом, и Михаил Антонович, морщась от ее смеха, весь внутренне напрягался, точно ждал, что на бок ему вот-вот плеснут кипятку. Кравцов, сидевший за столом рядом с Лелечкой, весь вечер шутил, произнес вычурный тост за науку, за «главных конструкторов», за революцию в военном деле, «которая грядет».
Сейчас его за столом не было, не было и Бутакова с Модестом Петровичем: они, видно, уединились в комнатке, примыкавшей к столовой. Оттуда слышался негромкий говор. Анна Лукинична, с высокой прической, в переднике, склонившись к жене Бутакова, жаловалась:
— Совсем не вижу его — все работа, работа. Судьба наша: в войну не видели годы мужей и теперь… Домой приедет — куда уж там, только бы отдохнуть! Нервы, нервы… Правда, папочка?
От этого ли неуместного обращения, с которым он мирился в обычной обстановке, а тут оно показалось нелепым, бестактным, особенно в присутствии Лелечки, или от накатившегося раздражения из-за пустого женского разговора Василин холодно сказал:
— Лучше бы со стола убрала, что ли… — И, подавляя вспышку гнева, отодвинул тарелку, встал.
— Сейчас, сейчас уберу!..
Василин прошел вдоль стола. В комнатке действительно оказались Бутаков, Модест Петрович, лысый муж блондинки и Сергей Умнов. Эта комнатка была у Василина любимой после кабинета. Квадратная, уютная; у одной стены — узкий, яркого атласа, с фигурной спинкой диван; вдоль других стен — прямоугольные пуфики, покрытые тем же атласом; посередине, на мягком сером ковре, низкий резной японский столик, инкрустированный перламутром. В красивых коробках — папиросы, сигары, табак. В ореховой подставке — коллекция из десятка разных трубок, самодельных китайских карагачевых трубочек для курения опиума.
У Бутакова поза энергичная — всем корпусом подался вперед, лицо, бледное от выпитого, меланхолично-задумчиво, морщит лоб. У Модеста Петровича нога заложена на ногу, привычно сцеплены руки на колене, безразличие во взгляде.