Далекие огни — страница 10 из 64

Володя неприязненно поглядывал на мастера.

Мать опять поклонилась.

— Спасибочка, Антипа Григорьевич. Все не без дела будет сынок.

Когда мастер уехал, Варвара Васильевна виновато сказала Володе:

— Вот, сынок, и повысил меня мастер. И тебя обещал на работу устроить. Хороший человек наш Антипа Григорьевич, даром что строгий. Из будки теперь никуда не пойдем.

— Хорошо по инструкции добро делать — удобно и для себя расходов никаких, — едко заметил Володя. — И чего ты, мама, так ему кланялась? Как будто я сам не знаю, что мне надо делать.

Варвара Васильевна изумленно и гневно посмотрела на сына.

— Ты не умничай! Из-за вас и кланяться приходится… Так ты сам и найдешь себе путь-дорогу! Вот поживешь — узнаешь, как тяжело нашему брату себе место определять.

— Ничего, найду! — упрямо ответил Володя. — Завтра же пойду искать работу.

IX

Было около полуночи, когда Варвара Васильевна вышла встречать скорый поезд. Закрыв шлагбаум, она стояла на переезде, вслушиваясь в сонное гудение проводов, в шелест опадающей листвы. Густой прохладный ветер играл волосами Варвары Васильевны. Небывалая усталость разламывала ее тело, веки слипались, но сторожиха чувствовала, что спать она все равно не смогла бы.

За всю тридцати летнюю службу Фома Гаврилович никогда не уезжал с путевого поста надолго. Его служба походила на размеренное хождение по кругу. Четыре раза в сутки, всегда в одни и те же часы, он брал свой инструмент и уходил осматривать путь. Варвара Васильевна хорошо знала, когда раздадутся за дверью будки неторопливые шаги, звякнет молоток, блеснет свет сигнального фонаря.

Вот уже два дня она не слышала этих звуков и ощущала такую пустоту, точно шла ночью одна по степи. Ей казалось, что Фома Гаврилович уже никогда не вернется.

Прошел скорый поезд, а она все еще стояла у переезда, подставив лицо ветру. Воспоминания вспыхнули в ней с необычной яркостью. Вот день, когда впервые увидела Фому Гавриловича. Была тогда она робкой, застенчивой девушкой, ей едва минуло 17 лет. И вдруг ей сказали, что приедет жених со сватами. Она испугалась, но не противилась, потому что мать и все родные убедили ее, что так нужно. Варвара Васильевна и Фома Гаврилович посидели рядышком всего полчаса в присутствии родных. За это время Варвара Васильевна только раза два взглянула на жениха, сгорая от стыда. Так и не успела разглядеть его. А через два дня уже сыграли свадьбу…

Грубовато-заботливое обхождение Фомы Гавриловича, его молчаливое спокойствие, в котором чувствовалась сила опытного, уже повидавшего мир человека, только укрепили в Варваре Васильевне привычку робко повиноваться во всем мужу.

С этим чувством робости и покорности она и простилась с отцом-матерью, уехала в далекую чужую сторону. Жизнь ее целиком была отдана во власть Фомы Гавриловича. Как только отъехали от родных мест, он сразу стал строг и пугающе властен, обращался с молодой женой, как с несмышленым подростком. А она и вправду оказалась совсем беспомощной, не знала самых простых вещей. Ее нельзя было оставлять одну, она всего боялась: паровозных свистков, говорливых и назойливо-смелых людей, которые подсмеивались над ее неуклюжим деревенским нарядом.

Когда подъезжали к Курску, Варвара Васильевна захотела пить, но воды в чайнике не оказалось. Сидевший напротив парень с лихо закрученными черными усиками, в дорогой бекеше и суконном картузе все время особенно пристально разглядывал миловидную и румяную Варвару Васильевну. Он подвинул ей свой чайник.

— Пей, молодушка, — шельмовато играя глазами, пригласил он. — Водица первый сорт — зельтерская. Хочешь с конфетками?

И парень высыпал на столик горку разноцветных леденцов. Варвара Васильевна налила в кружку воды, доверчиво потянулась за леденцом. И тут в отделение вагона вошел Фома Гаврилович. Одним взмахом руки он смел со столика леденцы, ударил молодую женщину по щеке:

— Не смей, дура!

— Так, так, ухмыльнулся парень с усиками. — Жена да боится мужа? Согласен. Ловко!

Варвара Васильевна залилась слезами, но не обмолвилась ни словечком: она хорошо помнила наставления матери: «Никогда не прекословь мужу. Скажет он тебе ругательное слово, ударит, а ты стерпи».

Это был первый урок. Рана была глубокой и зажила нескоро. Об этом случае не любил вспоминать и сам Фома Гаврилович, так прямо и грубо утверждавший свою власть над молодой, неразумной женой…

Теперь вспоминать об этом было и горько и стыдно. Но обиды на Фому Гавриловича за грубый поступок не было: она ушла вместе о годами.

Незнакомая южная степь ошеломила Варвару Васильевну своими просторами. Здесь не было орловских лесов, грибов и ягод, гречишных полей, медвяно пахнущей черемухи. Здесь все было другое: другая трава, другие, буйные и яркие, цветы, деревья и даже небо — просторное, мутновато-голубое. Люди тут жили веселые, беспечные и добродушные…

Варвара Васильевна долго не могла привыкнуть к жизни в степной будке, не могла спать под шум поездов, боялась подойти к сигнальному звонку. Но потом и это прошло. Родились, подросли дети, в заботах о них отцвели дни. Все реже вспоминала она о родной стороне и только в снах бегала босоногой девчонкой по золотистому прибрежному песку родимой речки Сосны, купалась в прозрачной и тихой воде, где сновали серебряные стайки пескарей. Надежда на поездку на родину, на свидание с матерью, братьями и сестрами становилась все более смутной. Только иногда тоска по родным местам хватала за сердце с прежней силой. Тогда Варвара Васильевна уходила на огород или в посадку и там плакала от горькой жалости к самой себе. Казалось, что ее жизнь приковала тяжелыми цепями к железнодорожной будке. Тридцать лет Варвара Васильевна не могла вырваться из этих цепей, посмотреть на широкий мир — видела только рельсы да телеграфные столбы.

Незаметно подошла старость. Привязанность к Фоме Гавриловичу с годами крепла: ведь горе и радость делили они, как единый кусок хлеба, вместе растили детей, оплакивали умерших, мечтали о поездке на родину; вместе оберегали железнодорожный путь.

— Господи всеблагий, убереги моего Гавриловича! Убереги деточек от сиротства! — внятно шептала Варвара Васильевна, всматриваясь в темноту.

Неясная, казавшаяся огромной, тень надвинулась вдруг на сторожиху. Громко захрустел гравий.

— Кто это? — испуганно вскрикнула Варвара Васильевна и прижалась к шлагбауму.

— Свои, свои… — прозвучал из тьмы знакомый голос.

— Ваня! Иван Гаврилович! — обрадованно откликнулась Варвара Васильевна и бросилась навстречу нежданному гостю.

— Эх ты, барьерная сторожиха. А фонарь-то твои потух. А ежели поезд, тогда что? — засмеялся гость. Ну-ка, где ты тут? — и тяжелые руки опустились на плечи женщины. Особый запах, свойственный людям, ехавшим долгое время в вагоне, ощутила Варвара Васильевна.

Добродушно-веселого старшего брата Фомы Гавриловича, Ивана, она не видела около года. Внезапный приезд его на этот раз особенно обрадовал Варвару Васильевну.

— Ну, как вы тут, живы-здоровы? — осведомился Иван Гаврилович, входя в будку.

Варвара Васильевна заплакала:

— Мы-то живы-здоровы, а вот Фома отработался.

Иван Гаврилович крякнул:

— Ну-ну, не голоси. Все знаю… Не горюй, Варвара. Наша дементьевская порода трехжильная: руки пооторвут, ноги отшибут — жить будем, лишь бы голова цела была. Ну, где вы тут, дементьевское племя? Где Волька, где девки?

Марийка, Ленка и Настя повскакивали с постелей, повисли на дяде, заглядывали ему в обветренное, обросшее буроватой бородой лицо с густыми морщинами вокруг карих глаз. Дядя Иван был коренаст, полноват. От широкого лба к выпуклому темени восходила блестящая белая лысина. На рыхлом туловище мешковато сидел потертый рыжий пиджак, возраст которого нелегко было определить, — так был он засален и выжжен солнцем.

Володя сквозь сон услышал голоса, протирая глаза, вышел из спальни.

— Ого… Владимир Фомич… Здоров! Эка вырос, Волька! Ну, дай-ка поцелую племянничка.

Иван Гаврилович обнял Володю, чмокнул в щеку.

— Растет дементьевское племя, гляди-ка… женить скоро сына будешь, Варвара… А Машка-то какая раскрасавица. Вот бы в Расею повезти деток, показать родным. Кацапы, они и на Дону как грибы растут.

Дядя Иван высыпал на стол из кармана пиджака конфеты в пестрых бумажках.

— Угощайтесь, детки, городскими сластями. Ну-ка, кто больше захватит!

Ленка и Настя набрав в подолы рубашек конфет и усевшись на кровать, с диковатым любопытством смотрели на дядю.

Варвара Васильевна готовила ужин, расспрашивала деверя о его семье.

Иван Гаврилович сидел за столом, вытянув ноги, рассказывал.

— Прослышал я, что повредило Фоме руку. Ну, думаю, беда. Надо ехать проведать. Знаю я Фому: он для работы и обе руки не пожалеет. Так уж мы приучены. Только кто видит наше усердие, кто знает? Для начальства, Варвара, мы те же шпалы да рельсы. Сломался долой, заменили другой. А что у нас душа есть, что мы тоже люди-человеки и жить желаем душевно, об этом никто не помышляет… У образованных да богатых свое: сладкая еда, театры там, всякие вина, удовольствия, — они бога-то забыли, богатые, а нам остается одно — бог.

Варвара Васильевна вздохнула:

— Верно, братец. Только и до бота не всегда ноги доходят. То дежурство, то еще что. Некогда и в станицу, в церковь, сходить.

— А зачем тебе церковь? Нашему брату никакой церкви и никаких попов не надобно.

— Как же это? — с недоумением спросила Варвара Васильевна. Мы с Фомой, хотя и редко, но все ж таки в церковь ходим. И как это можно в бога верить, а в церковь не ходить?

— А вот и можно, — торжествующе улыбнулся Иван Гаврилович. — Для бедных людей, у кого иногда и пятака на свечку нету, должна быть своя вера. Вера эта — баптистская, Варвара, и я перешел в эту веру…

При этих словах Варвара Васильевна громко охнула.

— Да ты что — умом тронулся, Иван? — возмущенно вскрикнула она. — Нечего сказать — утешил. Тут свое горе, да ты еще привез. Вот узнает Фома… Деды, отцы верили, вера православная была, а тебе не понравилась. Ты что же, никак иконы поснимал? Баптисты икон ведь не признают.