Варвара Васильевна смотрела на жандарма, растерянно мигая покрасневшими от слез веками. По лицу Володи она уже поняла, что ничего страшного не случилось, и радость заблестела в ее глазах.
— Иди-ка, тетка, распишись, — пригласил ее Заломайко и ткнул в какой-то лист толстым пальцем.
Варвара Васильевна, ничего не соображая, вывела свою фамилию. Руки ее дрожали.
— Господин жандарм… Значит, сыну моему ничего не будет? — спросила она.
— Ничего, ничего… Несовершеннолетний еще. Вот когда нагрешит супротив порядка, тогда будет, а пока… Иди с богом!
Варвара Васильевна и Володя вышли из кордегардии. Небо показалось им ярким и просторным, а воздух необыкновенно свежим и чистым.
В тот же час в кабинет Подгорского жандармского железнодорожного отделения неслышно вошел низкорослый благообразный старик. Сначала он просунул в дверь высоколобую с розовой лысиной голову, повел мясистым носом, словно принюхиваясь. По-детски ясные, невинно-голубые глаза в одну секунду осторожно и вкрадчиво осмотрели кабинет ротмистра.
— Позвольте войти? — вежливо спросил старик.
— Входите, входите, — послышался из глубины кабинета приятный голос Дубинского. — А-а… честь имею… Вы очень кстати, Агафон Андреич. Присаживайтесь…
Гость присел, опираясь на массивную трость. Это был еще довольно бодрый старик с тщательно расчесанной волнистой белой бородой, стекающей, как мыльная пена, от самых висков. Смирение и кротость соединялись на его розовом моложавом лице с лисьей настороженностью и лукавством. Одет он был в длинный потертый сюртук черного шелковистого сукна, узкие брюки на штрипках; высокий крахмальный воротничок подпирал морщинистую шею, черный атласный галстук был повязан очень тщательно.
— Что скажете, Агафон Андреич, старший брат во Христе? — улыбаясь, спросил Дубинский. Он сидел в тени от спущенной на окно тяжелой темно-зеленой шторы, подтянутый и сухой, в безукоризненно чистом мундире. Глубоко запавшие глаза смотрели на гостя внимательно, спокойно.
— Вы все изволите шутить, любезный Николай Петрович. Кхе-кхе, — смиренно покашлял старик.
— Интересно, что сказали бы ваши братья и сестры во Христе, — сказал Дубинский, — если бы увидели вас в столь парадном облачении? Они знают, что вы, Кувшинников, когда-то заведывали личной канцелярией начальника дороги?
— Могут знать-с, Николай Петрович. Но классный чин и должность могут быть в прошлом и никакого значения не иметь в настоящем. Эти люди принимают меня, так сказать, в настоящем и не интересуются моим прошлым.
— Какие новости, отец Агапит? Список баптистской общины вы принесли? — перебил Дубинский.
— Представлю, мигом представлю, — засуетился Кувшинников. — Так сказать, с полным артикулом, с доподлинным указанием чинов и должностей.
Старик приставил к стулу трость, достал из бокового кармана тщательно свернутый лист, протянул Дубинскому.
— Извольте, Николай Петрович. Будете отменно довольны.
Дубинский, держа лист в длинных пальцах, долго его рассматривал.
— Как изволите видеть, Николай Петрович, число инаковерующих растет, — вежливо пояснил Кувшинников. — Телеграфисты, кондуктора, стрелочники, двое младших агентов службы движения, путевые сторожа. Контингент довольно широкий. И нигде так тонко не улавливаются неугодные монархии настроения, как в призме религиозной. Люди, сами того не подозревая, обнажают свое существо. Начинают, так сказать, издалека, от недовольства православной церковью, от поношения священнослужителей и кончают святейшим синодом и монархом. Искусно направляю мысли, Николай Петрович, в сторону евангелия — это и есть отвлечение от революционного вольнодумства… Сложная штука-с…
— Конкретные разговорчики можете представить?
— Могу-с. Разговорчики бывают самые разные… Смею доложить, Николай Петрович, меньше всего братию беспокоит, так сказать, сюжет забастовочный. Увожу, деликатно и искусно увожу от подобного сюжетца. При духовном превалировании над материальным братия направляется своей мыслью к неприятию насилия и смирению разума. Революционная мысль, так сказать, подсекается в самом рождении. Евангелистические умозрения весьма способствуют, так сказать, неприятию враждебного проявления воли к ниспровержению существующего строя… Но должен заметить, Николай Петрович, что в пассивном улавливаются плевелы зла и недовольства.
— Конкретнее, конкретнее, — торопил Дубинский.
— Конкретно-с?.. Вот, например, путевые сторожа Кандыбин и Иван Дементьев вели неподобающую беседу о войне, о государе, как о помазаннике божием. Так сказать, с точки зрения религиозной… Проникались сомнением и неуважением к священной особе его величества.
— Так… — ротмистр почесал карандашом переносицу, поставил в списке против названных фамилий два жирных креста. — Дальше…
— Телеграфист Феофан Маценюк на одном из молений прочитал письмо духоборов к сочинителю графу Толстому, неуважительно упоминающее о насилии над сией сектой в пределах Российской империи.
Дубинский поставил в списке еще один крестик. Кувшинников перечислил еще несколько фактов.
— Все? — откидываясь на спинку стула, спросил ротмистр.
— С вашего позволения, ничего к сказанному прибавить не могу, — улыбнулся Кувшинников.
— Мало, очень мало, — недовольно пробормотал Дубинский.
— Факты, достойные внимания… — склонил набок голову Кувшинников.
— Мало выуживаете, — хмурился ротмистр. — Уводить от влияния революционных идей — одно, а так же искусно наводить братию на щепетильные разговоры — другое. Вторым вопросом почти не занимаетесь.
— В пределах возможностей, Николай Петрович.
Дубинский смотрел на Кувшинникова насмешливо.
— Вот что, брат во Христе, — теперь уже грубовато заговорил он, перебирая тонкими пальцами аксельбанты. — Наведите-ка вы свою паству на сюжетец, как вы это сами называете, о предстоящем проезде государя. Не препятствуйте свободному течению мыслей. Попробуйте не петь песнопений во славу грядущего мессии, а отдайте один вечерок на выявление более активных настроений… Вам понятно, о чем я говорю? Загните такой разговорчик, что Христос, мол, тоже был социалистом… А? Хе-хе… Социализм — это тоже, дескать, религия, вроде евангельских истин в их применении к делу борьбы за свободу и все прочее. А? Вы это ловко проделаете, не правда ли? Тогда вы сумеете сообщить мне гораздо больше. Сделаете?
Кувшинников вынул из сюртучного кармана огромный платок, вытер лицо.
— Трудно… Очень трудно, Николай Петрович… Но попробую.
— Попробуйте…
— Чем смогу… — сказал Кувшинников и встал.
— Да… Между прочим, вами очень интересуется начальник охранного отделения полковник Грызлов. Он очень благосклонно отзывался о вас…
— Очень тронут.
Дубинский небрежным жестом выдвинул ящик стола.
— Вам здесь кое-что причитается…
Кувшинников с достоинством принял из рук ротмистра пакет.
— Честь имею, Николай Петрович. Премного обязан. — Кланяясь и опираясь на трость, он пятился к двери. — Честь имею…
— Постарайтесь выполнить поручение, — небрежно бросил Дубинский.
— Не извольте беспокоиться…
И дверь кабинета бесшумно затворилась.
После известия об аресте Ковригина и допроса в жандармской кордегардии Володя Дементьев несколько дней ощущал душевную пустоту.
Гнетущее чувство подымалось в его груди; настороженными и подозрительными глазами смотрел он теперь на мир. А мир вокруг был тесен и убог — он простирался в одну сторону только до Подгорска, пыльного и скучного небольшого города, а в другую — до семафора соседней станции. На разъезде Чайкино насчитывалось всего восемь взрослых обитателей. Эти люди, несмотря на все различие характеров и пристрастий, были отмечены одной серой печатью ограниченности и равнодушия ко всему на свете.
Начальник разъезда Тихон Зеленицын, сухой и желчный, с бледным лицом и черными злыми глазами, казалось, никого никогда не любил и смотрел на всех людей, кроме высших начальников, сквозь едкую пелену своей злости. Самолюбие и зависть изводили его. Когда-то он надеялся получить большую первоклассную станцию, но начальство загнало его на глухой полустанок, — и вот затаил он обиду и злобу, вымещая их на стрелочниках, сторожах — на всех, кто хотя немного зависел от него. Всем, кто стоял выше на служебной лестнице, он завидовал. Завидовал своему соседу, начальнику Овражного, Чарвинскому, завидовал Друзилину, Полуянову, поездным ревизорам. Володю он удивил своей желчной насмешливостью и грубостью. Когда Володя впервые зашел в контору полустанка, чтобы сдать телеграмму для начальника участка пути, Зеленицын презрительно осмотрел его с головы до ног и сказал:
— Ты кто? Новый табельщик?.. Картуз сымай, когда входишь в служебное помещение. Невежа! — Расписываясь в приеме телеграммы, добавил: — М-да… ПЧ — Печужкин, ПД — Педюшкин… Печужкину от Педюшкина… С-сволочи! Ну! Забирай свой талмуд и налево кругом — марш!
Зеленицын швырнул Володе книгу телеграмм.
После этого нелюбезного приема Володя старался избегать встреч с начальником полустанка и приносил телеграммы, когда в дежурство вступал телеграфист Данила Кондрашов. Веселый, сыплющий украинскими поговорками и прибаутками, Кондрашов вносил оживление в сумрачную дежурную комнату: дробно выстукивая ключом аппарата, он одновременно рассказывал разные смешные истории о железнодорожной жизни, добродушно подшучивал над Зеленицыным, над флегматичными кондукторами товарных поездов. Все, что случалось на линии, — все служебные скандалы, семейные происшествия и драмы — передавалось Даниле телеграфистами соседних станций по телеграфу, а тот украшал их своими домыслами, высмеивал уродливое и глупое в людях. Часто можно было слышать в дежурной комнате хохот, и даже Зеленицын, взявшись за живот, корчился от злобного шипящего смеха.
Рано облысевший, но с розовым юношеским румянцем на щеках и карими, всегда смеющимися глазами, Кондрашов нравился Володе.
— А-а… Личный секретарь мастера рогатого… Как дела, парнишка? — весело встречал Володю Данила. — Садись, хлопчик. Сейчас я передам твою телеграмму.