Далекие огни — страница 22 из 64

Все хорошо, ребята. А теперь хочу сказать вам несколько напутственных слов. Если что узнаете о старом учителе, не ломайте зря голову над его судьбой. Со временем все узнаете и поймете. Верьте — наступит время счастливой встречи. Время это, милые юноши, уже близко. Тогда раскроются для вас храмы наук, засияет над землей новое солнце. А пока растите, копите силы, которые понадобятся вам в недалеком будущем. Не живите, как улитки. Учитесь ненавидеть неправду и мерзости, с которыми вам придется встретиться на жизненном пути. Учитесь делать то, что полезно людям. Остальному научит вас жизнь. Таково мое короткое назидание.

За школьные годы я полюбил вас. Учились вы хорошо, и зерно, брошенное мною в ваши чистые души, верю, даст добрые всходы. За это мне хочется оставить вам память.

Зайдите ко мне на квартиру, спросите тетку Афанасьевну. Она вам передаст кое-что.

А пока до свидания, друзья мои. Растите и будьте здоровы!

Ваш старый учитель».

Володя перечитал письмо еще раз и еще. Шутливо-ласковый голос Михаила Степановича звучал из каждой строки. Сначала Володя в иносказательных фразах не уловил смысла: волнение мешало этому, да и само послание было слишком туманным и казалось адресованным кому-то другому. О каких добрых дядях шла речь, о какой новой квартире? Ясно было одно: каждая строчка письма наполнена любовью к нему, Володе.

За эту любовь он готов был пойти на самое суровое испытание, на допрос к самому страшному жандарму.

Мерные шаги послышались за окном. Володя спрятал письмо в карман, с невозмутимым видом склонился над конторскими книгами. Осыпанный бисерными каплями дождя, посапывая и приглаживая мокрые усы, в канцелярию вошел Друзилин…

XVIII

До субботы Володя не мог выехать в Подгорск. Он продолжал аккуратно исполнять свои обязанности: собирал рапортички, писал ведомости, гонял дрезину, бегал с рулеткой по котлованам мостов, обмеривая каменные устои, переписывал шпалы, носил Анне Петровне воду, рубил дрова. Сосредоточенная задумчивость не сходила с его обожженного солнцем лица. Этот сероглазый, малоразговорчивый вихрастый юноша в заплатанных штанах и неуклюжих башмаках начинал нравиться Друзилину, и он уже с удовлетворением подумал о том, что табельщик из парнишки выйдет неплохой.

Всегда была довольна Володей и Анна Петровна. Она посматривала на него все более ласково, а однажды утром, видя, что Володя питается всухомятку — хлебом, помидорами и чаем, принесла ему горячих пирожков и крынку кислого молока.

Володя вспыхнул, насупился…

— А ты не ерепенься, парень, — сказала она. — Я не от хозяйского, я от чистого сердца. Ты дров-то больше не руби. Пускай рабочие рубят — это их дело… Ты только водички мне приноси… Ладно?

И Аннушка так подкупающе просто улыбнулась, что Володя не нашелся, что ответить.

С этой поры на конторском столе по утрам всегда появлялось что-нибудь вкусное, горячее… Володю это обижало и унижало, но он был голоден и съедал все, что подсовывала ему жена мастера. Потом на сундуке, на котором он спал, появились матрац, одеяло и подушка — новый знак расположения хозяйки. Отказываться от этого не было смысла, и Володя очень неуклюже попытался поблагодарить ее, на что Анна Петровна только усмехнулась, потрепала его вихор:

— Эх, ты… глупый… А ты спи знай… Все мягче бокам твоим…

Володя с нетерпением считал оставшиеся до воскресенья дни. Закончив работу в конторе, он брал с собой томик Лермонтова, шел в степь. Ему хотелось побыть одному.

Перейдя пути полустанка, он брел по черной безлюдной дороге, пока не скрывались позади низкие кирпичные строения. После обложных дождей установились погожие вечера. Степь лежала вокруг, вызолоченная солнцем, обнаженная и тихая. В прозрачном, словно стеклянном, воздухе четко вырисовывались далекие курганы, красноватые сады хуторов, рогатые ветряные мельницы.

От высохших придорожных трав тянулись четкие тени. Только кое-где в ожившей после дождей зелени цвел запоздалый дикий цикорий, робко голубели васильки. Грустного осеннего молчания была полна степь. Даже кузнечики не стрекотали в траве, безмолвно выпрыгивали из-под ног. И только маленькая серая птичка, сидя на кусте перекати-поля, одиноко и сиротливо попискивала. Володя уходил все дальше и дальше по пустынной дороге.

Холодная желтизна гаснущего за курганами солнца разливалась вокруг. На западе, на зеленовато-голубом фоне неба плавали дымчатые и пышные, накаленные солнцем облака. Они меняли очертания и цвета, точно невидимый художник водил кистью по ясному полотнищу неба. То сияли они, как золото, то отливали тускло мерцающей водной рябью, то вспыхивали алым заревом и походили на пылающие старинные корабли, плывущие по волнам нездешнего моря. А когда солнце спускалось за синий, по-осеннему резко очерченный горизонт, облака приобретали сначала лилово-розовую, фиолетовую, затем строгую, металлически сизую окраску, и только края их, точно остывая, тускло, оранжево блестели. Потом гасли в эти последние теплые отблески: тогда груды темного пепла вздымались на небе, и веяло от них холодом, как от далеких горных вершин.

Сидя где-нибудь у края дороги, Володя следил за игрой красок, за медленным умиранием солнца. Он думал об отце и матери, о Ковригине, о Зине… Вспоминал людей полустанка — красавицу Анну Петровну, злобного Зеленицына, мрачного Игната, оскверняющего жизнь похабными рассказами, безвольного и равнодушного к своей рабьей судьбе Друзилина.

Хотелось чего-то необыкновенного и прекрасного, как этот закат, хотелось видеть мир широко, видеть своими глазами все, что было знакомо только по книгам.

И снова доставал Володя из подкладки картуза потертый листок и при свете меркнущего вечера перечитывал расплывающиеся строчки…

Они звали в неизвестное, в необъятную широту мира, в неясное будущее.

Влажные тени ложились на степь, дали исчезали в сумерках. Володя, поеживаясь от холода, медленно возвращался на полустанок.

В субботу вечером он уехал домой.

Сойдя с товарного поезда, направился прямо к Алеше, с уверенностью, что тот разделит его чувство. Но ошибся. Прочитав письмо, Алеша замахал руками, стал испуганно озираться.

— Иди-ка ты, химик, со своим Ковригиным. Ну его к монаху! Узнает опять жандарм, да батька мой, — не жить мне тогда. Ты что — в тюрьму захотел? Нет, экстерн, не поеду я ни за какие пряники… И тебе не советую… И письмо ты это порви, чтобы и памяти его не осталось…

Володя сердито и ошеломленно смотрел на товарища.

— Такой ты, значит, друг? Улиткой хочешь жить? — упрекнул он фразой из письма.

— Пошел к монаху, — рассердился Алеша. — Ты что — учитель мне? Молодой еще…

— Испугался? Трус ты… — вскипел Володя.

— Ну-ка, не здорово… Ты смотри, жандарм узнает — он тебе…

— Ты скажешь? — Володя прищурил глаза.

— Пошел к черту!.. Ты дурак, не знаешь, куда лезешь.

— Сам ты дурак!

— Ну и ладно. Я с тобой не разговариваю.

Алеша сплюнул, пошел во двор.

Ссора разыгралась так неожиданно, что Володя не успел собраться с мыслями.

Будка встретила его необычной тишиной. Семья Дементьевых уменьшилась еще на одного человека. Марийка уехала в город, поступила горничной к Ясенским. Володя еще сильней ощутил теперь одиночество и грусть. Так хотелось повидать веселую, неунывающую сестру, услышать ее звонкий смех, поделиться с ней переживаниями.

Он прошел в спальню и на маленьком столике, среди книг, увидел обломок гребешка, алую ленточку и яркую коробочку из-под пудры, выброшенную когда-то неведомой пассажиркой из окна поезда. Эти наивные мелочи напоминали о сестре так живо, что Володя долго стоял, охваченный грустью… Сердито сдвинув брови, он вышел из спальни, сказал, поглядывая исподлобья на мать:

— Завтра я утренним поездом еду в Подгорск. Проведаю в больнице отца…

— Поезжай, сынок… — согласилась Варвара Васильевна. — Из еды чего-нибудь захватишь отцу-то?

Володя с минуту колебался, сказать ли матери о письме Михаила Степановича, но, вспомнив ее слова о забастовщиках, промолчал.

На рассвете он выехал в Подгорск. Сначала пошел в железнодорожную больницу. Был ранний час скучного пасмурного дня; к больным не пускали. Володя часа два ждал в неуютной, уставленной белыми скамьями приемной, рассеянно разглядывал грубо намалеванные больничные плакаты…

Наконец вышел служитель в белом халате и проводил его в палату, где лежал Фома Гаврилович. Свидание было недолгим, фельдшеры торопили посетителей. Сидя у кровати, Володя со смешанным чувством радости и горечи разглядывал отца. Фома Гаврилович очень похудел, из-под халата резко выпирали костлявые плечи; борода, казалось, еще больше размахнулась, во всю ширину груди, ярче серебрилась новыми прядями седины. Фома Гаврилович торопливо расспрашивал о доме, о матери. Темные глаза светились тепло и мягко. От правого плеча свисала короткая култышка. Фома Гаврилович осторожно шевелил ею. Этот уродливый остаток когда-то сильной руки казался Володе оскорбительным, и когда отец сказал: «Дней пять еще осталось, а потом из больницы долой: Слышал я — выйдет мне награда», — Володя не обрадовался: награда показалась ему такой же оскорбительной и нелепой. Он молчал, исподлобья посматривая на спрятанную в рукав култышку. Ничего не сказал он о допросе у жандарма, о посещении ротмистра, о письме Ковригина. Знал — это огорчит и встревожит отца. Он рассказал о своей работе у мастера, о приезде дяди Ивана… Фома Гаврилович лишь рукой махнул:

— Совсем умом тронулся дядя твой.

С чувством щемящей жалости к отцу вышел Володя из больницы. Шел по пыльным переулкам к городской окраине. На душе неспокойно. Был томительно-тихий, свинцово-серый день. Пасмурное небо нависало над городом, как каменные своды. На всем лежал пепельно-желтый слой пыли — на дощатых заборах, на одноэтажных домиках, на деревьях, роняющих последние листья, на кустах лебеды и чертополоха, росших посреди немощеных улиц, на кителе и усах скучающего на углу городового.