Далекие огни — страница 27 из 64

На Овражном не досчитывались только одного человека — телеграфиста Меркулова, курчавоголового силача, песенника и щеголя, сводившего с ума станичных девчат. Но кто виноват, что связался он с этой прокламацией? Зачем понадобилось ему всовывать ее в дверь жандармской канцелярии? Если бы не старший жандарм, Евстигнеич простил бы Меркулову его озорство: ведь они не раз вместе выпивали в станционном буфете…

Мирная тишина установилась с утра и на полустанке Чайкино, хотя не все чувствовали себя одинаково хорошо. Зеленицын ждал обещанного Рыгуновым выговора и совсем струсил, когда сторож Трушечкин принес ему листовку. Данила Кондрашов снова явился на дежурство под хмельком, за что Зеленицын отстранил его от аппарата и пригрозил донести контролер-механику… И только Константин Павлович Друзилин, получив от Ясенского телеграмму, чувствовал себя лучше всех. Выговор без приказа по дороге был сущим пустяком по сравнению с тем, что могло обрушиться на него, если бы не милость Ясенского…

В общем, проезд царя обошелся благополучно, и участковое начальство поспешило отметить это в своем приказе по линии. Состояние пути оказалось настолько удовлетворительным, что никаких претензий с царского поезда не поступило; по-видимому, вино из царского бокала нигде не проливалось, и все бутылки и сервизы в царской столовой оказались невредимыми. Головной паровоз прошел без набора воды все сто километров, что еще раз подтвердило искусство первоклассного машиниста Ильи Ильича Ступина и бдительность Мефодия Федоровича. Не подвел и кочегар Митя: он держал пар требуемого давления.

Мефодий Федорович, обычно брюзгливый и болезненно раздражительный, на этот раз был так растроган, что прямо с конечного пункта следования паровоза отдал приказ по линии о вынесении Илье Ильичу и кочегару Мите благодарности и о назначении им денежной премии. И хотя премия Мити была втрое меньше премии Ильи Ильича, Митя остался доволен. Не промолвив ни слова за все время следования царского поезда, он напевал теперь веселые деповские песенки, вызывающе насвистывал…

Утром вернулась в свою будку и Варвара Васильевна. Она провела ночь в станице, в семье знакомого стрелочника. Дома она нашла записку от Друзилина. Мастер спрашивал, куда девался Володя. На работу он не являлся уже третий день.

Володя тем временем сидел в Подгорской кордегардии. Арестанты — стрелочники, смазчики, кочегары, машинисты, народ веселый, бойкоречивый, — не позволяли ему предаваться тоскливым размышлениям. Режим заключения был нестрогим. Кареглазый черночубый помощник машиниста оказался искусным песенником, он быстро собрал хор и даже втянул в него Володю. У Софрика — так называли все помощника машиниста — был мягкий, необычайной силы тенор. Пели больше всего украинские песни: «Реве та стогне», «Закувала та сива зозуля», «Заповiт». Володя впервые ощутил нежную и грустную силу их мелодий и слов.

Когда хор гремел особенно мощно, в окошке окованной железом двери появлялось плоское лицо стражника-калмыка.

— Тыше! Не крычи так… — предупреждал стражник, но голоса звенели все сильней и громче.

Песня обрывалась, и стражник, покачивая головой, странно мигая чуть раскосыми глазами, говорил:

— Якши поёшь… Ай-ай…

Заломайко, очень любивший своего сына и жалевший поэтому Володю, приносил утром и вечером куски черного солдатского хлеба, кружки с теплым настоем цикория, просовывал все это в окошко двери. Потом подзывал Володю, приглаживая пышные усы, шептал:

— Не робь, хлопчик, скоро выпустим… Держи-ка…

И давал Володе кусочек пожелтевшего сахара, пирожок или трехкопеечную булочку.

По просьбе арестованных Заломайко принес в камеру шашечную доску, и если Софрик не был в настроении петь, то все по очереди играли в шашки. Время текло незаметно.

Помощник машиниста относился к Володе ласково и чуть пренебрежительно, как к несовершеннолетнему. Когда Володя спросил, за что арестовали его жандармы, Софрик, тряхнув чубом и насмешливо свистнув, ответил:

— Рано тебе знать, шкетик… Ты вот уйдешь отсюда скоро, а меня, брат, погонят куда-нибудь подальше…

Вообще люди мало говорили здесь о своих провинностях; многие, подобно Володе, не знали, за что отбывают арест, и с часу на час ожидали освобождения. Говорили здесь больше о тяжелой работе, о бессменных дежурствах, о несправедливости администрации, о растущей дороговизне, о том, что получки хватает только на неделю…

От этих разговоров Володе становилось скучно. Он подходил к окну и подолгу смотрел через заржавленную решетку на клочок пыльного неба, на черную от копоти крышу станционного дебаркадера, на снующие по путям паровозы, на сплетения телеграфных проводов. Софрик снова собирал певцов, и хор запевал «Ревут, стонут горы-хвыли…»

Песня дрожала, плакала тенорами, гудела басами; ей было тесно в камере; сильные звуки бились о мутные стекла окна, просились на волю… Сердце Володи сжималось мучительно и сладко. Он вспоминал о родной будке, о матери, о степном тихом полустанке, о вечерних прогулках после работы, о загадочной судьбе Ковригина… Подарок учителя, казалось, скрывал какой-то еще незнаемый смысл, словно чудесный ларчик, в котором прячется секрет жизненной удачи и счастья…

На третий день Заломайко ввел в камеру нового заключенного. Это был поездной смазчик, длиннорукий, низкорослый. Ватные штаны его и куртка были так напитаны мазутом, что лоснились, словно кожаные. Лицо смазчика вспухло; от заплывших глаз к щетинистым щекам тянулись багрово-синие полосы кровоподтеков, один сивый ус болтался на пленке содранной кожи и придавал лицу жуткое, нечеловеческое выражение.

Арестованные окружили смазчика, расспрашивая, где его так разукрасили. Смазчик с трудом сбивчиво рассказал, что он сопровождал товарный поезд, потребовал у дежурного по станции смены и, когда тот отказал ему, толкнул его в живот тяжелой, полной мазута лейкой. За это жандармы сняли смазчика с поезда и били добрых полчаса.

— Хлопцы, да разве ж я виноватый? — хлюпая, шамкал выбитыми зубами смазчик. — Я больше двух суток був на службе, просил смену, а он, красноголовая гадюка, дежурный, не давал… Так я его трошки и пхнул… Так за це так бить людыну?.. Хлопцы, да що ж це робыться, га?

Камера негодующе загудела. Софрик, блестя карими живыми глазами, закричал:

— Ребята, сейчас же даем знать в депо, пускай бастуют… Довольно терпеть!

Высокий худой машинист с коротко остриженной головой и нависшими белесыми бровями, подбежал к двери, стал бить в неё кулаками.

— Отчиняй, гады! Архангелы!

В окошке показалось лицо стражника.

— Не стукай! Ны нада стукать. Зачэм?

— Давай начальника караула! Ротмистра давай! — кричал машинист.

— Сейчас же посылай за жандармским начальством! — вторил ему звонкоголосый Софрик.

Человек десять столпились у двери, требуя прибытия начальства.

— Окна будем бить! Мы вас, кровопийцы, в порошок сотрем! Ни один человек завтра не выйдет на работу! — гремели голоса.

Лицо стражника скрылось за дверью. Спустя пять минут послышались шаги, застучали винтовочные приклады. Дверь распахнулась. На пороге выросла мощная фигура Заломайко.

— Шо за шум? Шо за нарушение порядка? — спросил он.

Машинист с коротко остриженной лобастой головой выступил вперед.

— Ежели ты, жандармская морда, не доложишь сейчас ротмистру, о чем я тебе скажу, со станции Подгорск не отправится ни один поезд. Понял? Скажи ротмистру, что мы требуем освобождения всех железнодорожников. Тут сидят ни в чем не повинные люди. Потом этого человека, — машинист показал на избитого смазчика, — сейчас же требуем отправить в приемный покой и сделать перевязку.

Решительный тон машиниста ошарашил жандарма. Столпившиеся у двери люди, гневные их лица подействовали на него охлаждающе…

— Шо за разговоры? Как ваша фамилия? — спросил машиниста Заломайко.

— Моя фамилия Воронов. Так и скажи ротмистру, Воронов от имени арестованных требует… — поглядывая на жандарма из-под косматых насупленных бровей, внушительно проговорил машинист. — Доложишь?

— Зараз доложу, — сдался Заломайко. — Только все по местам! Я вам шо казав? Марш, кажу, по местам…

Но ни один человек не двинулся. Дверь камеры затворилась.

Полчаса прошло в выжидательном безмолвии. Машинист Воронов ходил по камере, высокий и сутулый, заложив за спину сухие узловатые руки. Кареглазый Софрик, возбужденно подмигнув Володе, сказал:

— Видал, шкетик? Ты, брат, смотри да мотай на ус. Батьке твоему руку сломало вагончиком, а нашему брату жандармы тут ребра по одиночке вынимают.

Володя со страхом смотрел на избитого смазчика, который сидел тут же на полу, осторожно притрагиваясь черными от мазута ладонями к опухшему лицу и охая.

Только через час вновь отворилась дверь кардегардии. Заломайко, окруженный четырьмя вооруженными стражниками, вошел в камеру с победоносным видом, скомандовал:

— Машинист Воронов, прошу следовать за мной! Остальным оставаться на местах! Ежели кто ворохнется, будет применено огнестрельное оружие…

Человек пять арестованных и среди них Софрик, загородив собой машиниста, рванулись было к двери, но Воронов жестом остановил их.

Не надо, товарищи! Не к чему. Софрик, постарайся передать деповским товарищам, о чем я тебе говорил…

— Ладно, дядя Федя, — ответил Софрик.

Стражники вошли в камеру, оттеснили Воронова от остальных арестованных.

— Значит, такой ответ дает ротмистр? — усмехнулся машинист. Ладно. Скоро головешки начнем вам отвинчивать… Уже рвет баланец[4]. Пару набралось больше, чем надо. Прощайте, товарищи! — махнул длинной рукой Воронов.

— До свиданья, дядя Федя! — крикнул Софрик.

— До свиданья! — раздалось еще несколько голосов и среди них слабо, неуверенно прозвучал голос Володи:

— До свиданья!

Звякая винтовками, стражники увели машиниста. Володя схватил Софрика за руку, спросил прерывающимся от волнения голосом:

— Куда его увели? Зачем?