Володя не знает, куда девать руки, куда сесть. Все что комната, улыбающаяся Зина, звезды в темном окне — так неожиданно. Грязная камера, избитый смазчик, грубость жандармов, допрос ротмистра — было ли все это? Или это только приснилось ему?
Вот-вот все развеется, как розовый туман майского утра. И опять нахлынет мрак, навалится беспросветная скука.
Зина сидит на кровати, изумленно раскрыв глаза… Володя рассказывает. Голос его звучит все взволнованнее. Вот он берет фуражку, достает из-за подкладки письмо Ковригина, запинаясь, прерывистым голосом читает. Голова Зины склонилась к его голове.
Володя рассказывает о шкатулке, об Ольге Степановне, о филере, о допросе, обо всем, что случилось в камере…
— Я не понимаю, зачем они отняли у тебя шкатулку? Разве это — крамола? — шепчет Зина.
Володя не может объяснить. Глаза девушки светятся у самого его лица.
Они молчат несколько минут. Только слышно взволнованное дыхание обоих. Щека Зины вдруг касается лица Володи, ее пальцы начинают перебирать его волосы. И Володе кажется, что он отрывается от земли и летит куда-то в поднебесье.
Прижавшись друг к другу и боясь пошевелиться, они долго сидят молча…
Так продолжается минута, другая, может быть, час… Потом слышится стук, и девушка быстро отстраняется от Володи. В дверях стоит Валентина Андреевна.
— Не пора ли, Зина? Отпускай-ка гостя…
— Тетя, еще минутку.
Володя отворачивает от лампы лицо. Зина смотрит на тетку, как провинившаяся школьница, расплетая и вновь заплетая кончик длинной косы.
— Спать, спать, — строго приказывает Валентина Андреевна. В глазах ее подозрительность и недовольство…
Дверь закрывается.
— Воленька… Вольчоночек, иди… — шепчет Зина и вдруг порывисто целует Володю в щеку.
— Ты не забудешь меня?
— Никогда!
Еще один неловкий быстрый поцелуй, и Зина провожает Володю в соседнюю комнату.
Утром, позавтракав, они выходят на улицу. Золотой погожий день блестит над городом. Вороха янтарно-желтых листьев шуршат под ногами. Володя и Зина несколько смущены, идут молча, на почтительном расстоянии друг от друга.
На углу останавливаются.
Я в гимназию, — не поднимая глаз, говорит Зина. — До свиданья! — и протягивает руку.
— А я домой… В Овражное… До свиданья, Зина.
— Знаешь что? Приезжай в субботу… Здесь же недалеко, всего два часа езды.
— Приеду.
— Обещаешь?
— Обещаю…
— Итак, до субботы…
Пожав руку Володи, Зина уходит, стуча каблучками по панели. Он провожает долгим взглядом ее тонкую фигурку в сером пальто и белой пуховой шапочке… Две золотисто-рыжих косы горят на ее узкой спине, колышутся в такт шагам.
И вдруг в окне дома Володя видит свое отраженье. Как неказисто он одет! Короткие брюки выцвели и вздуваются на коленях пузырями, локти ситцевой рубашки в заплатах, картуз сплюснутый, смешной. Как же он появится в следующий раз перед Зиной в таком костюме?
Его охватывает первое смятение влюбленного. Оказывается, быть любимым не так-то просто: помимо всего, надо еще заботиться и о своем костюме…
Внезапно в жизни юноши наступает день, когда он вдруг чувствует себя возмужалым и взрослым. В такую полосу жизни вступал Володя. Все пережитое за два месяца, все передуманное и перечувствованное как бы подняло его над самим собой.
Приехал он домой вечером и как-то по-новому, сутулясь, вошел в будку. В лице его была задумчивая сосредоточенность. Измученная беспокойством мать заплакала, расспрашивая, почему так долго пробыл он в городе. Но Володя ничего не сказал ей ни о шкатулке, ни об аресте.
— По делам задержался, — сдержанно ответил он. — Был у отца. Сказал — скоро вернется.
— А тут уже от мастера записка была, — сказала Варвара Васильевна, с любопытством и тревогой разглядывая похудевшее лицо сына.
— Ничего. Я ему объясню… Я сегодня же еду в Чайкино.
— Поезжай, сыночек. А то, гляди, уволют с должности-то…
Володя прошел в спаленку, переложил свои книги, достав из кармана сухой тополевый лист, долго разглядывал его, потом засунул в томик Лермонтова, вздохнул.
— Мама, у меня есть другие брюки? — вдруг спросил он из спальни.
— Есть, сынок, старенькие, — ласково ответила Варвара Васильевна.
— Я хочу купить себе новые брюки, мама. Вот получу деньги и куплю.
— Что ты, Воля? У тебя еще и эти неплохие. Там другие еще есть. Подлатаю и будешь носить.
— Мне новые нужно. Я куплю мама… Вот поеду в город и куплю.
— Купи, сынок… Заработал — купи… И то правда — уже вырос из этих-то…
Варвара Васильевна с изумлением смотрела на сына.
В тот же вечер Володя уехал в Чайкино. А в полночь в сенях раздались мерные твердые шаги. В будку вошел Фома Гаврилович. Он показался Варваре Васильевне на целую голову выше прежнего. Побелевшее худое лицо утопало в космах посеребренной бороды, с правого плеча свисал пустой рукав.
Варвара Васильевна вскрикнула, бросилась к мужу.
— Ну-ну, мать… Не надо. Успокойся, Варь… — мягко гудел Фома Гаврилович, потом не выдержал сам и заплакал…
За окном тихо позванивали телеграфные провода, изредка с бешеным шумом проносились поезда.
Фома Гаврилович сидел за столом, рассказывал о больничной жизни.
Жизнь старого путевого сторожа и всех, кто жил в будке сто пятой версты, сворачивала на новую, полынно-горькую тропу…
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
В шесть часов утра в будке номер сто пятый задребезжал сигнальный звонок, извещавшим о выходе пассажирского поезда. В будке было еще темно, только окно чуть светилось. Наступил час утреннего обхода пути.
Фома Гаврилович проснулся, стал искать в потемках сапоги, ощущение пустоты под правым плечом пришло не сразу отсевалось где-то под ложечкой тупой болью. Невидимый молоточек в запыленной железной коробке у окна продолжал отбивать удары.
— Варь, — позвал Фома Гаврилович, — двенадцатый вышел. Не прозевай.
Варвара Васильевна уже оделась.
— Я не прозеваю. Тебе-то куда идти? — вздохнула она.
Идти Фоме Гавриловичу было, действительно, некуда. Звонок звонил не для него. В сенях уже стучали шаги Макара Бочарова. Он звякал инструментом, снимал с доски железный номер. Через минуту шаги его затихли.
Фома Гаврилович, пыхтя, долго натягивал одной рукой сапоги. С непривычки это было мучительно. Он устал и, тяжело дыша, склонил голову. Липкий пот выступил на лбу. Широкая мягкая борода щекотала обнаженную грудь.
Послышался отдаленный гул. Фома Гаврилович вышел на двор. Резкий сырой воздух ясного октябрьского утра пахнул в лицо. На рельсах, на крышах вагонов бегущего мимо поезда серебрилась изморозь. Паровоз обдал Фому Гавриловича теплыми клубами пара. Необычно долго держался в тишине утра шум удаляющегося поезда.
Фома Гаврилович задумчиво смотрел ему вслед. Восток разгорался все ярче. За голой чащей посадки вдруг вспыхнуло алое пламя, и красноватые, сильно поредевшие ветви дикой вишни заблестели, точно накаленные проволочные прутья.
Фома Гаврилович не знал, за что приняться. Он постоял в раздумье в палисаднике, зашел в маленький, построенный из старых шпал сарайчик, где старая рыжая корова пережевывала сенные объедья, вывел корову на опушку посадки пощипать поздней, ожившей после дождя травы и опять пошел к будке.
Обидно было думать, что Макар Бочаров вот уже два месяца исполнял его обязанности. Со дня возвращения из больницы прошло две недели, а Фома Гаврилович все еще не знал, какую работу даст ему дорожный мастер. Да и найдется ли на околотке работа для однорукого? Не скажет ли Антипа Григорьевич, чтобы он навсегда убирался отсюда, искал пристанища в станице, у зажиточных, неприветливых казаков? И скоро ли дадут ему пенсию и награду, обещанную дорожным мастером за спасение воинского поезда?
Он услышал стук дрезины и ускорил шаги. На переезде, опираясь на шаблон, поджидал Антипа Григорьевич. Приветливо поздоровавшись, он пожал Фоме Гавриловичу левую руку.
— Как дела, Фома? Скучаешь с непривычки?
— Скучаю, Антипа Григорьевич. Места себе не нахожу.
Сухонький, низкорослый, закутанный с головой в плащ и от этого похожий на сказочного карлика, мастер раздумчиво пощипал бородку.
— М-да-а… Деть тебя некуда, Фома, верно. Получил я бумажку вчера. Велят отправить на врачебно-контрольную комиссию. Завтра езжай. Получи проездной билет.
Фома Гаврилович взял билет, повертел его между пальцев.
— А после комиссии куда, Антипа Григорьевич? Шабаш, значит, будке?
— Почему шабаш? Пока баба твоя аккуратно сторожит переезд, будешь жить. Я тебя не гоню, так? А ежели начальству понадобится посадить сюда нового путевого сторожа, ничего поделать не смогу. Тогда шабаш.
— А как же пенсия?..
Антипа Григорьевич взобрался на дрезину.
— Живи пока. Напишу начальству, чтоб не снимали бабу с переезда.
— Благодарствую, Антипа Григорьевич. Походатайствуйте, — поклонился Фома Гаврилович.
Дрезина покатила.
На другой день Фома Гаврилович поехал в Подгорск. Врачи долго ощупывали, выстукивали и мяли путевого сторожа заставляли проделывать непонятные движения, бегать по комнате сжимать левой рукой блестящий никелированный силомер.
Лысый толстоносый старик в выпуклых очках и белом халате отойдя к стенке, показывал ему крупные и мелкие буквы тыкал карандашом в разноцветные кружки, нарисованные на картоне коротко и сердито спрашивал:
— Какой цвет? Быстро. Это? Зеленый, так…
Фома Гаврилович торопился называть буквы и цвета. Зрение было еще достаточно острым, сообразительность — быстрой.
— Жалко… Черт! — хмуря косматые рыжие брови, отрывисто бормотал врач. — Рука. Левая — восемьдесят. Семья — сколько?
— Шесть.
— Это пустяки. Бывает шестнадцать. Пора на покой Дементьев, — помолчав, добавил врач.
— Инвалидность второй категории — постоянная, — заключила комиссия и вручила Фоме Гавриловичу врачебно-контрольный лист. Рассыльным еще поработаешь, Дементьев. Ты свободен.