Внезапная остановка в степи и подозрительный шум заставили караульного начальника, сонного, не успевшего еще хорошенько протереть глаза, выскочить в тамбур. На него набросились сразу четыре человека, скрутили руки. Начальник конвоя — жилистый, уверенный в своей силе владимирский мужик, унтер-сверхсрочник — попытался стряхнуть с себя невидимых в темноте противников, но кто-то уже зажимал ему жесткой промасленной ладонью усатый рот, чье-то колено упиралось в грудь с такой силой, что унтер вздохнуть не мог.
— Молчи, дядя! — шепотом уговаривал его кто-то, дыша над самым ухом. — И какого ты черта? Тебе бы землю пахать, а ты арестованных возишь. Болванка неотделанная!
Но унтер все пыхтел, извивался, стараясь дотянуться свободной рукой до пустой кобуры, кусался. Тогда тот же голос буркнул сердито:
— Дура ты… Не хочешь сидеть смирно, получай марафету!
И толстый матерчатый кляп, раздирая губы, полез унтеру в рот…
Сопротивление трех конвоиров было недолгим. Верзила в солдатской шинели, который так быстро расправился с караульным начальником, сшиб со стены керосиновый, еле чадивший фонарь. Караульное помещение погрузилось в непроглядную темноту. Один из стражников успел все же выстрелить, но промахнулся. В потемках двое навалились на него, уговаривая на языке железнодорожной слободки «не шебаршить». Остальных стражников связали прежде, чем они приготовились защищаться.
Через две минуты вывели из вагона арестантов. Под откосом, на размокшем проселке, ожидали две тавричанские брички, запряженные парами. Застоявшиеся лошади нетерпеливо фыркали.
Один из арестантов, узкоплечий и сутулый, все время зябко кутался в парусиновую «робу», глухо покашливал. Дождь перестал, но холодный степной ветер пронизывал до костей. Чьи-то бережные руки снесли арестанта с насыпи к бричке. Там, внизу, на его продрогшие плечи натянули теплый украинский кожух. Кто-то разбирал на бричке подозрительно легкую кладь.
— Дядя Миша, ты ложись сюда, а тебе, Федор Николаевич, придется полезть на другую, — послышался в темноте голос.
Арестантов уложили в тесные кузовы бричек, прикрыли легкими мешками, наполненными половой.
В это время с поезда загремели выстрелы. Это открыли запоздалый огонь Заломайко и его стражники прямо из окна вагона плательщика. Заломайко был уверен, что ни один из грабителей не рискнет приблизиться к его вагону. Что это были грабители, он не сомневался и еще до прихода поезда на узловую станцию написал начальству пространный рапорт.
— Стреляй сколько влезет! В белый свет, как в копейку!.. — засмеялся верзила в шинели, руководивший освобождением арестованных.
Он делал все неторопливо и не упустил ни одной мелочи, как будто такие дела были для него давнишним привычным занятием. Он еще раз поднялся в арестантский вагон, посоветовал связанным стражникам вести себя благоразумно, проверил замки и, спустившись на ступеньки, запер двери собственным ключом.
Сойдя на полотно, он крикнул во весь свой хриплый басовитый голос:
— Эй вы, гаврики! Вылезай! Главный, давай отправление! Не хотите — не надо… Садись по местам, говорю!
Человек в шинели достал из кармана свисток, по всем правилам дал сигнал отправления. И только тогда тучный главный кондуктор вылез из-под вагона, помахал фонарем, который он прятал все время под полой тулупа…
— Всего доброго, дядя Остап, — напутствовал старого машиниста человек в башлыке, просовывая голову в дверь паровозной будки.
Остап Егорович, сосредоточенно хмуря брови, взялся одной рукой за рычаг, другой — за колечко свистка.
— Дядя Остап, помни, — послышался снизу голос, — скажешь слово жандармам — товарищей погубишь! Не забывай — освободили мы нынче нужного человека.
— Ладно! Бабку свою учи… Все же сгадал я, кто ты такой, отчаянный.
— Сгадал? Так помалкивай.
— Это ты начальника депо в девятьсот пятом году на тачке вывозил? Сенька Черноусов — так, кажись, твоя фамилия. Жив-здоров, значит? Не доконали тебя в тюрьме, видать?
— Бог миловал, дядя Остап. Слетаемся опять до кучи. Новую кашу заваривать будем.
— Ну, варите, да покрутее. Чтоб не так, как в девятьсот пятом.
— Постараемся… С вашей помощью…
Остап Егорович хотел еще что-то сказать и не успел. Сенька Черноусов прыгнул под откос, исчез в темноте.
Паровоз тронул с места. Остап Егорович открыл инжектор подкачать воды, достал из кармана маленькую обугленную трубочку, зажег, о чем-то сосредоточенно думая. Длинноногий Никифор стоял перед водомерным стеклом, следя, как поднимается в стекле мутный столбик.
Софрик закрыл топку, вытер рукавом потное лицо. Все стало на свои места, как будто ничего не произошло. Но вот послышался сердитый голос Остапа Егоровича:
— Хлопцы, скоро станция. Брехать будем в один голос?
Софрик взъерошил чуб, сплюнул. Остап Егорович смотрел на него выжидающе.
— Я знаю, что делать, — заявил кочегар. — Брехать много не надо.
— Правду будешь говорить? — прищурился машинист.
— Пропадать нам теперь! — вздохнул Никифор.
— Язык за зубами держи — не пропадешь, — сурово взглянул на него Остап Егорович.
Софрик вдруг схватил острый кусок угля, стиснул зубы, изо всей силы стал тереть правую щеку и висок.
— Вот что надо делать, — морщась от боли и сверкая глазами, с отчаянной решимостью сказал он. — Нас били, понимаете? Мы хотели ехать, но нас избили… Вот…
Кочегар швырнул кусок угля в тендер. Глаза его наполнились слезами, из расцарапанной щеки на замазученную куртку густыми струйками стекала кровь.
— Пускай лучше я сам себя, чем эти… гадюки…
Остап Егорович одобрительно молчал.
Никифор вдруг нагнулся, что-то поднял с помоста, повернулся к машинисту и Софрику спиной. Когда он снова посмотрел на товарищей, те так и ахнули: у него на подбородке под левым глазом и на щеке ало пятнились и обильно кровоточили три глубоких ссадины.
Софрик засмеялся.
— Дядя Никифор, да тебе за такое ранение двух Георгиев дадут! Может, еще один фонарик под глазом поставить?
— Хватит, — прохрипел помощник машиниста и плеснул из чайника в лицо.
Остап Егорович положил потухшую трубочку в карман, снова стал глядеть в окно. Впереди показался зеленый огонек.
….Утром ротмистр Дубинский читал в донесении:
«…На сто шестидесятой версте товарный поезд номер сто восемь был остановлен красным сигналом. Злоумышленники побоями вынудили бригаду не отправлять поезд до особого приказания.
Освободив арестованных — Ковригина Михаила Степановича и Воронова Федора Николаевича, членов подпольной с.-д. организации, означенные злоумышленники нанесли тяжелые побои начальнику конвоя, старшему унтер-офицеру конвойной команды Ефрему Порохову, стражникам Скоблову, Звягину и Толстых и, обезоружив их, заперли в караульном отделении, после чего поезд был отправлен, а злоумышленники скрылись. Покушение на ограбление плательщика не подтвердилось. Принимаю меры. Жандармский ротмистр Арандт».
Весь день Володя ходил, как в тумане.
Друзилин уехал с утра на линию, не сделав табельщику обычных наставлений. Рабочие, сортировавшие во дворе казармы путевые материалы, обсуждали на все лады ночной обыск. На полустанке только и говорили, что о загадочном происшествии. Два стражника бессменно дежурили на платформе, усиливая общее беспокойство.
Бригады проходящих поездов рассказывали с таинственным видом о каких-то арестах на станции Подгорск. Контора полустанка превратилась в маленький, потонувший в табачном дыму клуб, которым верховодил Зеленицын.
Каждое новое слово он раздувал до горячего спора. В эти споры он вовлекал главных кондукторов, машинистов, стрелочников, посвящал их в свои личные обиды, во вновь изобретенные сплетни о дорожном начальстве, в новости политики, которые он черпал из «Русского слова» и местных «Подгорских ведомостей».
Володя мало смыслил в этих разговорах, но они будили в нем острое беспокойство, ожидание каких-то новых событий. Всеми мыслями его теперь владел Ковригин. Уверенность, что среди сбежавших арестантов был и любимый учитель, возрастала. Он чувствовал себя приобщенным к большой тайне.
Быть другом человека, который наделал столько шума, ради которого, может быть, торчали на платформе, как истуканы, здоровенные жандармы, — разве это не причина для гордости?
Иногда Володе становилось так весело, что он начинал громко насвистывать, важно надувать щеки. Он воображал себя героем и верил, что опять увидит Михаила Степановича и опять возродятся старые, заглохшие на время, надежды.
Володя подпрыгнул, уперся в край стола руками, приподнялся, стараясь стать вверх ногами.
В двери появилась Анна Петровна. Володя спрыгнул на пол, смущенно одергивая рубашку.
— Вижу, дел у тебя много, — сказала она с усмешкой. — И сапоги, выходит, не тяжелые… Брось-ка ты выкаблучивать, — натаскай в бак воды.
— А при чем тут сапоги? — буркнул Володя. — Я их у вас куплю.
— Что такое? Ха-ха… — незлобиво расхохоталась Анна Петровна. — Купишь? А я не продам…
— Если вы хотите, чтобы я таскал за них воду… — начал было Володя, но Анна Петровна подошла к нему, сердито дернула за вихор.
— Ты дурачок, — сказала она внушительно: — Понимаешь? Дурачок. Иди и делай, что тебе велят.
Володя почувствовал, как что-то жгучее загорелось в нем. Это было чувство оскорбления, стыда, злости. Он побледнел, губы его задрожали. Он даже выпрямился, порываясь сказать что-то дерзкое, но на голову его легла полная, теплая рука хозяйки. Гладкая белизна ее кожи точно ослепила Володю.
Анна Петровна легонько оттолкнула его.
— Как тебе не совестно… Ты благодарить должен, что к тебе так относятся.
Голос ее звучал сухо. Она вышла, важно подняв голову. Володя почувствовал себя пристыженным, подавленным, ничтожным.
Разве не правда, что с ним обращались совсем неплохо? Разве жена мастера не оказывала ему внимания? Но почему он так оскорблен?