— Жизнь от нас, Волька, далеко. Ох, как далеко! Никто наших дум не знает. Никто. Степь да рельсы, — разве это настоящая жизнь? Смолоду — рельсы, и старость подошла — рельсы. А теперь вот и руку потерял… Что дальше — неведомо. Так мы со старухой и помирать, наверно, будем в степи. А ты, сынок, иди дальше. Настоящую жизнь ищи…
Фома Гаврилович взволнованно крякнул.
— Я буду искать, — тихо сказал Володя.
— Эх, если бы нашел… Да хватит ли у тебя силенки-то?
— Хватит.
— Ну-ну… Эх ты… хвастун, — засмеялся Фома Гаврилович и, обняв сына, прижал его к себе. — Вот ты уже и заработал с мое…
Володя почувствовал, как к горлу подступает теплый ком. Ему казалось, что он впервые по-настоящему разглядел отца, почувствовал его большую доброту.
Ему хотелось сказать, что он готов отдавать семье весь заработок, все свои силы, хотелось поговорить о том, как жить дальше.
Он еще не знал, какие огни зажгутся впереди. Скупые огни семафоров и стрелок, что светили отцу всю жизнь, или другие, более яркие, зовущие к осуществлению неведомого счастья?
Володя приехал в Подгорск ранним утренним поездом. Он долго колебался, куда прежде пойти — к Ясенским, повидаться с Марийкой, или к Зине. Солнце только что взошло. Крыши привокзальных строений искрились и блестели. На земле после ясной и студеной ночи все еще держались резкие морозные тени. Всюду — на рельсах, на камнях, на шпалах — лежал сахарный слой инея — признак крепкого предзимнего заморозка.
Володя вышел из вагона и продрог. Но дрожал он больше от безотчетного волнения, чем от холода. Все здесь напоминало ему о школьных годах, о Ковригине, о пережитом недавно: гудки маневрирующих паровозов, к которым прислушивался он, сидя в кордегардии, горький дым курного угля, нависший над депо, закоптелые обнаженные тополи, росшие позади дебаркадера.
Решив сперва повидать сестру, Володя пошел искать Вторую Привокзальную улицу, на которой жили Ясенские. Немного погодя он уже стоял перед высокой темно-зеленой дверью серого особняка. За железной узорчатой изгородью с чугунными шарами на цоколях высились голые каштановые деревья, кусты сирени и акации. Летом они укрывали своей густой зеленью почти весь фасад дома с барельефами и улыбающимися масками над прозрачными окнами. Теперь вместо листьев на ветвях дрожали и переливались на солнце самоцветами крупные капли росы.
Володя нажал пуговку звонка. Дверь не открывали. Он нажал еще раз и еще. И вдруг дверь отворилась, чуть не сбив Володю с ног.
— Кто тут звонит спозаранку? Тебе кого нужно? — оглушил Володю сердитый голос.
Перед ним стоял сгорбленный костлявый старик с острой бородкой и щетинистыми седыми усами, одетый в потертый длиннополый сюртук. Слезящиеся коричневые глазки подозрительно ощупывали Володю из-под белых косматых бровей, обвисшие морщинистые мешки щек угрожающе подрагивали.
— Ясенские здесь живут? — спросил Володя.
— Здесь. А тебе кого надо? Чего с парадного звонишь?
— Я к сестре. Сестра моя тут — Марийка.
— Сестра? Пошел с черного хода. Через двор ходи, балбес!
Тяжелая дверь захлопнулась. Володя постоял в раздумье, смущенный неласковым приемом, и пошел искать черный ход. Во дворе с ним чуть не повторилось то же самое, но Марийка, услыхав из кухни голос брата, выбежала навстречу.
Володя невольно разинул рот, увидев сестру: в белом накрахмаленном передничке, в кружевной наколке на черных волосах, чистенькая, улыбающаяся, она показалась ему невиданно красивой.
Марийка провела брата по темным, устланным мягкими коврами, коридорам в крошечную комнатушку с единственным окном.
— Ты посиди, а я сейчас… Меня хозяйка кличет, — сказала она и убежала.
Володя с любопытством осмотрелся: у стены стояла узкая, покрытая байковым одеялом кровать, у окна — маленький стол и на нем дешевое зеркальце, какая-то цветастая коробочка, ножницы, катушка ниток. Окно упиралось в красную кирпичную стену, от этого в каморке царил скучный полумрак.
Володя положил на стол узелок с домашними гостинцами, прислушался. За дверью раздавались чьи-то отдаленные голоса, мягкие шаги, звон посуды, шорох одежды. Этот дом жил какой-то непонятной, благополучной жизнью, так непохожей на жизнь маленькой путевой будки. Дразнящие запахи невиданных вкусных яств проникали сюда из кухни.
— Ну, как ты тут, — не соскучился? — смеясь, защебетала Марийка, вбегая в каморку. — Есть хочешь? Я тебе чаю принесу. Ладно? Рассказывай, как наши. А это что? — взяла она узелок.
— Пирожки с кабаком[6]. Хорошие… Мать вчера пекла.
Марийка засмеялась.
— Ой, да зачем же? Разве мне надо? Я тут такое ем… Хозяева добрые. Особенно сам… Владислав Казимирович. Он мне рубль дал недавно. Ей-богу…
Володя невольно любовался сестрой. Смуглые щеки ее раскраснелись, глаза весело искрились, в тщательно заплетенных косах, уложенных вокруг головы, алели самые настоящие атласные ленты. Маленькие стройные ноги были обуты в черные кожаные туфельки на высоких каблучках.
Володя все больше изумлялся перемене, происшедшей в сестре. Она и двигалась как-то по-новому, без прежней угловатой порывистости, и руки ее стали менее жесткими и грубыми.
— Ишь ты какая… чистая… — заметил Володя.
— Правда? — Марийка звонко засмеялась, присела на кровать, но тут же вскочила, оправляя узкую юбку. — А чего мне? Работа легкая, только подать да принять. Тяжелую работу у них другая прислуга справляет. А я вроде как для гостей. За столом прислуживаю, одежду чищу да пыль вытираю. А по воскресеньям хозяин мне денег дает на туманные картины. Ой, Волька, как там красиво! Море, деревья, как настоящие! Люди, будто живые, бегают! Ей-богу, не вру.
— Я знаю, видал, — солидно подтвердил Володя.
— А ты как вырос, Волька! Совсем взрослый. И чего я сижу? Сейчас принесу тебе чаю…
— А хозяева не будут ругаться?
— Хозяева? Тю, дурной! Я им скажу — брат приехал. Посиди, я мигом.
…Володя пил из маленькой чашечки густой ароматный чай, грыз сдобные, тающие во рту, сухари, слушал щебетание сестры.
Ему тоже хотелось рассказать кое-что о себе, но что-то удерживало его. «Она, поди, и книжки не читает… Вот Зина, та поймет», — подумал он, и ему стало почему-то жаль сестру, довольную своей судьбой.
— Ай, Волька… Я и забыла! — всплеснула руками Марийка, со счастливой улыбкой на лице порылась под кроватью в сундучке и достала оттуда что-то пестрое, переливающееся голубовато-розовыми отблесками.
— Гляди! — восхищенно прошептала она, поднимаясь во весь рост и прикладывая к груди атласное платье. Живые черные глаза ее сияли, рот был полуоткрыт.
— Кто же это тебе? — спросил Володя, ошеломленный таким великолепием.
— Барин… Владислав Казимирович, — часто дыша, прошептала Марийка.
— За что? — удивился Володя и вспомнил Ясенского, его холеное розовое лицо с крупным горбатым носом, строгий голос, вспомнил унижение и страх рабочих и служащих в дни его проезда по линии.
— А так — ни за что, — вся зардевшись, смущенно ответила Марийка. — Я же говорю тебе, — он такой добрый. Сказал, что еще не то подарит. Только чтоб я хозяйке не показывала.
Володя нахмурился. Щедрость Ясенского казалась ему непонятной.
Марийка бережно свернула подарок, спрятала в сундучок, щелкнула ключом.
— Налить ещё?
— Не хочу.
— Тебе что — не нравится?
— Что не нравится?
— Да подарок.
— Почему? Нравится. Мне мастер тоже вот сапоги подарил.
Тревожная неловкость рассеялась. Спустя минуту Володя и Марийка смеялись, вспоминая детские игры и шутки. Потом Марийку снова позвали куда-то, и Володя собрался уходить. Сестра опять повела его через коридор, наполненный полумраком, мимо кухни, где что-то клокотало, шипело и трещало. Пряная струя горячего воздуха пахнула в лицо.
— Ну, прощай, — сказала Марийка и тряхнула руку Володе. — Кланяйся отцу, матери, заходи чаще.
Она стояла на ступеньках крыльца, чистенькая и ладная, в белом передничке и кружевной наколке, торчавшей на голове, как большой распустившийся цветок. После, вспоминая Марийку, Володя всегда представлял ее такой, какой видел в этот день у Ясенских — в платье горничной, с беззаботной улыбкой на ярких губах.
Он бодро шагал по малолюдной улице. День был погожий, солнечный. Повеселевшие воробьи порхали у домовых карнизов, с крыш капало — это все, что осталось после первого утреннего заморозка. Посреди мостовой подсыхали на солнце налитые недавним дождем лужи…
Для Володи это был день радостных встреч: впереди — свидание с Зиной, потом — с Софриком. Хотелось насытиться впечатлениями на целую неделю, а, быть может, и на долгие месяцы скучного существования в Чайкино.
Он вышел на знакомую улицу, и сердце его забилось быстрее.
Прямые и высокие белокурые тополи выстроились ровными рядами вдоль узких тротуаров. Одноэтажные, редко — двухэтажные, похожие друг на друга кирпичные домики глядели на улицу светлыми окнами. Вокруг стойко держалась мирная тишина, — улицы Подгорска не отличались оживлением. Здесь можно было услышать мягкие, приглушенные спущенными жалюзи, звуки рояля, бренчание гитары. Медные таблички врачей и адвокатов, прибитые чуть ли не у каждого парадного входа, были ярко начищены и блестели. Летом здесь стоял сладкий запах жасминов, левкоев и роз, в изобилии росших в палисадниках.
Володя отыскал знакомый номер, остановился в нерешительности. На минуту его сковало смущение. Воспоминания о той ночи, когда были сказаны какие-то особенные слова, когда сам он был полон переживаний, поднимавших его над обыденной жизнью, нахлынули на него.
И странно, — Володе вновь захотелось, чтобы все было, как в тот вечер, чтобы все повторилось сызнова: освобождение из кордегардии, разговор с Дубинским, чувство обиды. Чтобы опять можно было рассказывать об этом Зине, видеть ее изумленные, полные негодования глаза.
Он прошелся раз-другой мимо дома, остановился, осмотрел себя; сапоги как будто в порядке, брюки, сшитые матерью из дешевого бумажного трико, — тоже.