дармы; они стояли и у дверей, пристально вглядываясь в лица рабочих, отгоняя подозрительных. Рабочие, стиснув зубы, пряча хмурые взгляды, проходили мимо жандармов.
Как только к театру подкатила коляска, где ехал начальник дороги с Ясенским, женщины гурьбой повалили к ней, оттесняя стражу. Напрасно жандармы старались сдерживать их; женщины, сердито гомоня, обступили коляску.
Штригер-Буйновский, поддерживаемый двумя чиновниками, огромный и грузный, сошел с коляски, и сразу живая стена встала вокруг него. При бледном свете фонарей лица женщин выглядели мрачными и неподвижными, точно высеченными из бурого камня. Глаза их сверкали из темноты; сумрак скрадывал пределы толпы, и она казалась более многочисленной, чем на самом деле.
Некоторое время жены рабочих, перешептываясь и толкая друг дружку локтями, с суровым любопытством смотрели на Августа Эдуардовича и его свиту.
— Эй, разойдись! Пропусти! — крикнул кто-то из жандармов, стараясь протиснуться через толпу. Но женщины подняли такой визг, что Ясенский, морщась, закрыл ладонями уши.
— Оставьте их! — повелительно и резко крикнул жандармам Август Эдуардович. — Что вам нужно, женщины?
Голос его, хриплый и властный, сразу усмирил толпу. Женщины, стоящие впереди, с некоторой опаской смотрели на начальника.
Широкоплечий, с выпирающим вперед животом, Штригер-Буйновский стоял на коротких массивных ногах, как монумент. Шеи у него не было: большая голова торчала, как шар, прямо между крутых плеч. На белом тестоподобном лице застыло выражение ленивого высокомерия.
— Ну-с, вы, кажется, хотели со мной говорить? — нарочито грозно сказал он.
Тогда зашумели все разом, перебивая и стараясь перекричать друг друга:.
— Господин начальник… заступись!.. Расследуй, милай… Когда же пенсию-то? Заморочило пенсию начальство!
— Мужа… мужа когда освободят из неволюшки… Детишек куча, помирают с голоду!..
— А мой-то без ноги остался… Кормилец ты мой, белые ручки!.. Смилуйся, ваше благородие… Дай спомоществование!..
Жалобы полились неудержимым потоком, словно вскрыли огромный нарыв; от жалоб пахнуло всеми, какие есть на свете, горестями и бедами. К Августу Эдуардовичу потянулись десятки рук, а одна женщина, бледная, большеглазая и миловидная, уже ползала у его ног на коленях, глухо всхлипывая и давясь слезами, ловила его руку в замшевой перчатке, приговаривала:
— Благодетель ты наш… Батюшка!.. Да за что же? Ох, смилуйся, родимый… Вчера заарештовали моего Гришку… А он у меня чахоточный… Кровушка горлом пошла. Ох, защити, батюшка ты мой.
— Что? Что такое?.. — отталкивая женщину, крикнул Штригер-Буйновский. — Я не могу вас всех выслушать. Здесь не место… Слышите? Не место!
Но голос его уже не имел прежней силы и уверенности. Августа Эдуардовича, помимо его воли, захлестнула волна жалоб. Он был смущен и, пожалуй, впервые так сильно за многие годы.
Он обернулся назад, но и позади стояли женщины. Загорелые лица слились в одну массу, десятки глаз ловили каждое его движение.
Август Эдуардович стал оглядываться с нескрываемым беспокойством. Рядом с ним стоял Ясенский, нелепо обмахивая лицо носовым платком.
— Владислав Казимирович, вы видите? — обратился к нему Штригер-Буйновский. — Вот вам и демонстрация. Откуда их набралось столько?
На минуту к нему вернулась прежняя уверенность. Отдуваясь, он крикнул как можно громче и внушительнее:
— Тише! Кто же так обращается с жалобами? Разве так можно? Вас много, а я один. Разве я могу всех вас выслушать?
Женщины притихли, и только та, что стояла на коленях, продолжала громко причитать:
— Ох, благодетель… Да кто же нас выслушает как не ты-ы-ы!..
— Молчать! — Голос начальника дороги достиг предельной властности и силы. Изложите жалобы в письменной форме.
— Ой, да писали уже. Кто же нам еще писать-то будет? — запричитала смуглая худая женщина.
— Напишут, ежели надо! — гремел Штригер-Буйновский. — Жалобы направьте в местные конторы. Я прикажу собрать их и немедленно направить в управление.
— Прикажи, кормилец… Укороти ты этих аспидов-начальников… Заели совсем наших мужиков! Сосут кровь, как клопы! Допрежь времени в могилу загонют!..
— Хорошо, хорошо, разберусь. Обещаю не оставить ни одной жалобы без последствий. А теперь — разойдитесь. Дайте мне дорогу!
— А как же Гришку-то? — выкрикнула у самых ног Августа Эдуардовича большеглазая женщина. — Ослобонишь Гришку?
— И Гришку освободим. Кто такой твой Гришка?
Кочегар он, ваше благородие. На «кукушке» ездит. Григорий Петрович Лапкин. Все его в депо знают…
— Ладно. И Гришку освободим…
— Ох, спасибочка, господин начальник. Батюшка ты мои… Дай бог тебе здоровья.
В толпе кто-то фыркнул: «Мало ему еще жиру…» Но женщина опять припала к руке Августа Эдуардовича, орошая ее благодарными слезами. На мгновение он увидел при слабом свете фонаря тонкое, измученное, заплаканное лицо, большие серые глаза.
Что-то дрогнуло в его груди, и он, откинувшись назад крикнул повеселевшим басом:
— Все будет сделано! Все! Только уговор, чтобы ваши мужья завтра же вышли на работу, чтобы каждая уговорила своего мужа! Иначе — ни одна жалоба не будет удовлетворена. Запомните. А теперь — марш по домам!
Толпа разомкнулась, женщины нехотя отступили. Лица их стали приветливей.
— Как же… Уговоришь их, мужиков-то!.. Ты с ними и поговори, а не нам вели, — слышались в толпе отдельные ворчливые голоса. — Вы виноватые — вы и уговаривайте!
— Он тебе наобещает — разевай рот шире! До нового года не проглотишь, — раздался за спиной Штригер-Буйновского злобный мужской голос.
Август Эдуардович и Ясенский торопливо проталкивались через толпу. За ними, оберегая их от нового людского натиска, следовали жандармы.
Настроение у начальника дороги несколько испортилось, воевать с женщинами он не хотел и не умел.
В низком зрительном зале любительского театра было душно — туда набились сотни людей. Две висячие лампы тускло светились под дощатым потолком, озаряя море колышущихся голов и развешанные по стенам афиши местного драматического кружка.
Полотняный голубой занавес, размалеванный лирами, амурами и нимфами, был поднят. На сцене и в проходах между скамьями важно расхаживали жандармы и чины местной полиции. Два больших портрета царя и царицы и третий самого Августа Эдуардовича украшали стену. Первое собрание рабочих и служащих, милостиво дозволенное начальником дороги для произнесения его же собственной речи, было готово к открытию.
Выступать самовольно никому не разрешалось. Кроме речи Штригер-Буйновского и выступления Полуянова, в повестке ничего не предусматривалось. Сцену заполнили начальники служб, прибывшая почти в полном составе свита Штригер-Буйновского, штабс-капитан Сосницын, Дубинский, помощник местного полицмейстера и еще несколько охранников.
Собрание началось с речи Августа Эдуардовича. Речь была, как и следовало ожидать, достаточно внушительной. Начальник дороги побагровел от напряжения, тусклые глаза его выкатывались из орбит. Огромный живот колыхался, мешки щек вздрагивали, голос хрипел и срывался. Все, кто сидел на сцене, были растроганы речью Августа Эдуардовича. У всех влажно блестели глаза, кое-кто даже вынул носовой платок и украдкой смахивал непрошенную слезу.
— Бесподобная речь! — восторгались на сцене. — Наш патрон способен растопить даже железные сердца.
— Железные, но не железнодорожные, — сострил кто-то…
— Господа! — все больше воодушевляясь, говорил Август Эдуардович. Я обращаюсь к вам, рабочие и служащие вверенной мне дороги! Не поддавайтесь увещаниям анархистов и дезорганизаторов! Не обрекайте на гибель наш транспорт! Не оставляйте ваших детей без хлеба, а храбрых воинов, сидящих в окопах, без патронов и снарядов! Пусть не падут их проклятья на вашу голову, господа! Я призываю вас завтра же приняться за работу. Машинисты, садитесь на свои паровозы, стрелочники, беритесь за рычаги стрелок, телеграфисты, идите к своим аппаратам, кондукторы — к своим пассажирским и товарным составам! Господа…
Август Эдуардович поперхнулся, закашлялся, спазмы перехватили горло. Он посинел от натуги. Кто-то услужливо поднес ему стакан с сельтерской водой, и, когда начальник дороги пил, все слышали, как вода булькала в его горле.
Немая, почти тюремная тишина царила в зале. Люди боялись разговаривать: чуть ли не у каждой скамьи стоял жандарм. Со сцены угрожающе поблескивали кокарды и золоченые пуговицы. Да и о мрачной «каралке», стоявшей на запасном пути все помнили.
— Братья-железнодорожники! — продолжал Штригер-Буйновский, — я взываю к чувству долга и вашей совести. Я многое сделал для вас и ваших семей. Я всегда стремился, чтобы мои и ваши помыслы совпадали в едином стремлении к благу и процветанию нашей дороги. Так соединимся же в этом благородном порыве! Вспомним о долге и рука об руку пойдем на борьбу с разрухой! Я не забуду вам этой услуги. Те, кто первыми завтра встанут к рулю, будут вознаграждены и отмечены в особых приказах. Будут освобождены и прощены те, кто поддался бунту по своему неведению или наущению. Но, друзья… Горе тем, кто завтра не захочет подчиниться голосу рассудка! Они понесут жестокое возмездие за содеянные на транспорте преступления! Господа, нам еще предстоит договориться по взаимным вопросам. Для этого мы укажем вам уполномоченных из наиболее уважаемых старейших железнодорожников. Эти уполномоченные будут вести переговоры с управлением дороги об осуществлении важнейших требований рабочих и служащих. Владислав Казимирович, прочитайте, пожалуйста, список уполномоченных…
Ясенский выступил, прочитал список. На сцене захлопали. Имена известных большинству машинистов дорожных мастеров, движенцев вызвали в зале оживление. Ясенский воспользовался этим, предложил проголосовать. Но рук поднялось немного.
— Кто их уполномачивал?! — раздался гневный голос. Мы доверяем только своему стачечному комитету!
В зале поднялся шум. Послышался дробный топот ног. Жандармы засуетились.