Далекие огни — страница 6 из 64

На станции Лозовая их захватила первая бурная ростепель. С Приазовья подул весенний пьянящий ветер, блеснуло солнце, зашумели ручьи. Южная степь казалась неоглядно широкой, просторной, и от этой широты на душе становилось еще веселее. На радостях, что уже недолго осталось путешествовать, братья пропили в трактире целых полтора рубля.

А две недели спустя они остановились передохнуть на станции Овражное, попросили у мастера временной работы денька на два, да тут и застряли. До большого южного города, цели путешествия, оставалось полдня пути, но карманы братьев давно опустели, а без денег забираться в город было страшновато. Поразмыслили они, поспорили и решили поработать лето в Овражном. Один Герасим настойчиво тянул в город, но и он скоро остыл. Братьев зачислили в ремонт пути. Так началась железнодорожная карьера Фомы Гавриловича.

За два года он успел поработать костыльщиком, стрелочником, старшим ремонтным рабочим. Братья были старательные, аккуратные, непьющие, — у дорожного мастера они были на хорошем счету. Еще через год Фому и Ивана назначили путевыми сторожами. Фома Гаврилович осел на сто пятой версте, недалеко от Овражного, Иван — у Подгорска. Герасим работал стрелочником. Братья честно выполняли наказ отца: каждый месяц высылали домой половину жалованья. Но от старика Дементьева приходили ругательные письма, он продолжал жаловаться на нужду, все чаще грозил не высылать выправленные паспорта. Потом стал настойчиво звать сыновей домой, угрожая, если не приедут, проклясть за непокорство.

Но сыновья не думали возвращаться: они ели донской белый хлеб, зарабатывали деньги, жили в теплых железнодорожных будках. Второй наказ отца — о женитьбе — первым нарушил брат Иван: он женился на дочери местного мещанина. Теперь уж своя семья крепко полонила его, совсем оторвала от родной земли.

За это старик и вправду проклял его; но веселого, добродушного Ивана отцовский гнев не испугал. Стращать сыновей Гаврила Дементьев уже не мог: управление дороги само затребовало из волости документы для своих служащих. Однако Фома и Герасим жалели отца и мать, да и по родине тосковали. Герасим в конце концов не выдержал — попросил расчет и уехал на родину. Фома Гаврилович хоть и был самый покорный из всех сыновей, но уж очень крепко сжился со своей путевой службой. Чтобы не сердился отец, он решил жениться на девушке из родного села.

Отпросившись у мастера, в зимнюю стужу он уехал домой. Родственники быстро нашли в соседнем селе невесту. Фома привез все свои сбережения за три года — сто рублей. Обрадованный старик решил сыграть свадьбу с треском и громом. Свадьба действительно получилась бесшабашно-веселой, шумной, с пьяными слезами и бабьими причитаниями. Старик Дементьев плясал, пел, плакал, бил во хмелю дешевые глиняные чашки, бросался даже с кулаками на Фому, но потом остыл, смирился и отпустил молодоженов на чужбину.

Долго гостить дома Фоме Гавриловичу было нельзя: ждала служба. Да и не радовала гостеприимством родная изба. Мало что изменилось во дворе с тех пор, как братья уходили на заработки. Чахлая клячонка дожевывала в хлеву соломенные объедья, а в дырявом закрому только мыши попискивали. Изба еще больше покосилась, крышу так и не починили… Куда же деньги девались? Высылал, высылал три года… Взглянул Фома Гаврилович на пустой двор, на весь домашний непоправимый раззор — злобой и тоской облилось сердце. Стиснул он зубы, махнул рукой, кинул на сани сундук с приданым Варвары Васильевны и в февральскую слепую вьюгу поскорее со двора долой…

Еще пять лет подряд ежемесячно, каждое двадцать первое число, слал он домой деньги. Уже родились дети, росла семья, но Фома Гаврилович все еще как-то изворачивался. Старик Дементьев реже досаждал письмами. А последнее было на редкость краткое и даже веселое. Старик сообщал, что задумал переселяться с сыном Герасимом в Сибирь.

Соблазнили его царские бойкоречивые вербовщики рассказами о будто бы даровых, еще не тронутых сибирских землях. «Сколько захочешь, заграбастаешь себе земли — знай только работай да урожай сымай, — сулили они. — Вольные рыбные реки текут в Сибири той, в лесах птицы и зверя видимо-невидимо, а пшеница повыше человечьего роста вымахивает; колосья, как гири, — клонятся долу…»

Закружилась голова у старика от сладкой мечты о сытости. Решил и он попытать счастья. Скоро Фома Гаврилович узнал: отец и Герасим с семьями, вместе с другими переселенцами, двинулись в Сибирь. А еще через год донеслась из родной деревни весть: не дошли до вольных земель Дементьевы — старик помер в дороге где-то за Томском, на пересыльном тракте, а Герасим как в воду канул — пропал без вести…

Фома Гаврилович присел на рельс, поставил у ног фонарь. Широкая богатырская борода его лежала на груди. За темным бугром то вспыхивало, то стухало зарево, словно кто раздувал огромный горн: это пылали в Подгорске доменные печи металлургического завода.

Фома Гаврилович закурил, прислушиваясь, не шумит ли поезд. На станции его предупредили, что вслед за пассажирским пройдут несколько воинских эшелонов, — надо быть начеку. Воспоминания, как догорающие угли, теплились в голове.

«Пошла враскат жизнь Дементьевых», — думал Фома Гаврилович. Было чего-то жаль, было обидно за судьбу всей семьи. Фома Гаврилович чувствовал себя так, будто долгое время шел впотьмах, а потом очнулся и увидел себя одиноким, заброшенным. Каждый день он ходил по этим рельсам до соседней будки и обратно, а жизнь все тридцать лет бежала мимо, как шумные, населенные неизвестными людьми поезда. Фоме Гавриловичу стало тоскливо и страшно. Сердце его билось трудно и часто. Ему казалось, что и умрет он на рельсах одиноким, никому не нужным.

Послышался гул, — Фома Гаврилович встал. Желтые глаза паровоза надвинулись из тьмы со стороны Подгорска. Начали подрагивать рельсы. Фома Гаврилович выпрямился, поднял фонарь: путь свободен!

Поезд шел на подъем, набирая скорость. Все слышнее стонала земля. Черная стальная громадина, дыша теплом, с грохотом пронеслась мимо. За паровозом, торопливо постукивая, побежали вагоны.

Прогремел последний вагон. Фома Гаврилович повернулся, посветил вслед.

«Путь свободен, путь исправлен!» — словно кричал своим светом вслед поезду фонарь Фомы Гавриловича, а руке было тяжело и сердцу беспокойно.

V

Это было первое утро, когда Володю Дементьева разбудили раньше обычного часа. Марийка первая бесцеремонно посягнула на свободу брата.

Огненно-розовый восход горел в узком окне будки. На деревянном диванчике, поджав колени, спал Володя. Марийка дернула его за ногу. Юноша поежился, натянул на голову пестрое лоскутное одеяло. Марийка засмеялась, рванула за голую пятку еще раз. Володя замычал, брыкнулся. Марийка не отставала.

— Эй ты, гимназист! Подымайся — картошку копать пойдем.

«Какую картошку? Что за чепуха?» Володя вскакивает и сердитыми недоумевающими глазами смотрит на сестру.

— Чего балуешься? А то как садану по зубам! — кричит он хриплым спросонья голосом и собирается лягнуть сестру ногой.

— Ты видал его!.. — Марийка, смеясь, норовит поймать брата за ногу. — Барин какой! Вставай, тебе говорят. Ма-ама!

В дверь просовывается строгое лицо матери, Володя слышит ее укоризненный голос:

— Вставай, сынок. Поможешь копать картошку.

«Ах, да… — вспоминает Володя вчерашнее. — Картошка, помидоры, капуста — не все ли теперь равно…»

Не глядя на сестру, он натягивает запыленные башмаки, думает: «…Зина сегодня уезжает, а я, может быть, совсем напрасно обидел ее. Подвернулся же этот Алешка со своими пакостными сплетнями. Неужели так и не придется увидеть ее?»

Мутно-голубое небо опрокинулось над выжженной желто-серой степью. Между двух посадок, недалеко от будки, — картофельное поле, даровой кусок земли из так называемой полосы отчуждения. Шуршат на ветру сухие, точно бумажные, листья кукурузы, пряно пахнет укроп, со станичных бахчей, расположенных рядом с огородом Дементьевых, притекает дразнящий запах солнечно-желтых дынь.

Володя и Марийка часто поглядывают на запретное поле, облизывают сухие губы: эх, попробовать бы спелого сочного арбуза! Володя уже раза два подмигнул сестре, лукаво скосил глаз в сторону бахчи.

Так хочется пить! Так суха от длительного бездождья земля! Лопата врезается в нее с трудом, а когда отваливается черствый ком, в лицо ударяет пресной горячей пылью. Пока Марийка выбирает розово-бледные картофелины, можно на минутку разогнуть спину, сорвать и бросить в рот горсть черных сладковатых ягод паслена.

Варвара Васильевна проворно роет землю, не пропуская ни одного засохшего картофельного куста, черными от земли пальцами ловко выбирает серые клубни, бросает в ведро. Она молчит, губы ее плотно сжаты. Точно след какой-то глубокой думы навсегда застыл на ее морщинистом лице. Не отставая от матери, идет Марийка, согнув тонкий девичий стан. Старенькое ситцевое платье еле достает до колен, голые загорелые ноги все в пыли и царапинах. Лицо обвязано платком, только блестят черные лукавые глаза… В старательно заплетенных косичках, болтающихся на спине, торчат розовые ленты и лиловые цветы бессмертника.

Марийка резким, звонким голосом затягивает песню. И опять встает в памяти Володи светлый и прохладный вестибюль Подгорской гимназии, последняя горькая встреча с Зиной, и опять хватает за сердце тоска. Серое картофельное поле кажется таким скучным и печальным, что хочется упасть на жесткую, прокаленную летним солнцем землю и плакать безудержно, по-детски…

Володя со злобой воткнул в землю лопату.

— Марийка, хочешь арбуза? — шепнул он на ухо сестре.

Марийка только усмехнулась. Володя, пригибаясь, побежал к посадке. Не прошло и пяти минут, как он уже призывно махал сестре рукой из запыленных кустов дикой маслины, показывая из-под полы рубахи крупный белобокий арбуз.

— Ну и деточки, — проворчала Варвара Васильевна, опасливо оглядываясь. — Увидют казаки — будет вам…

Марийка бросила лопату, смиренно лукавя глазами, сказала: