иво. Рыжеватые косы свисали вдоль узкой спины, колыхаясь на ветру. И вдруг она исчезла, а вместо нее, протягивая иссохшие руки и сверкая безумными глазами, надвигалась из тьмы мать Софрика. Но вот и старухи нет… Снова кабинет Сосницына, обтянутые коричневым сукном стены, молочный свет плафонов. Сосницын и Дубинский держат отца за плечи, потом бросают его на пол и бьют нагайками… А рядом стоит Софрик и громко хохочет…
Володя вскрикивает и открывает глаза… Холодный пот катится по лицу. Тошнота вновь сменяется жаждой.
Хриплым голосом он просит воды. Стражник лязгает задвижкой, открывает решетчатую дверь, подносит ко рту Володи деревянную кружку.
Володя жадно пьет холодную воду, она льется ему на грудь. Стражник качает головой. Володя снова падает на голую скамейку и через минуту начинает выкрикивать что-то бессвязное. Вихрастая голова его бьется по скамейке… Теперь он не видит ни стен купе-камеры, ни решетчатой двери, ни рябого солдата.
Утром, когда «каралка» прибыла в Подгорск, бесчувственного Володю вынесли из арестантского вагона, сдали в железнодорожный приемный покой. У него было воспаление легких.
Фома Гаврилович не видел, как выносили Володю. Он сидел в общей наглухо отгороженной камере вместе с каким-то телеграфистом и стрелочником. Беспокойный, тощий и рыжий телеграфист все время поносил начальство и жандармов самыми непотребными словами, два раза плюнул на стражника, засматривающего в окошечко, потом долго приставал к Фоме Гавриловичу с вопросами.
Фома Гаврилович не отвечал ни телеграфисту, ни стрелочнику. Он не жаловался, не выказывал возмущения; он только сидел в углу камеры и молча копил в себе гнев.
Под самым Подгорском, на безвестном разъезде, охранный поезд остановился, и в камеру, где сидел Дементьев, втолкнули еще одного железнодорожника. При слабом свете фонаря Фома Гаврилович не мог разглядеть новичка, да и не очень старался.
Новый заключенный забился в противоположный угол камеры, долго ворочался, вздыхал, кашлял, скреб железный пол большими растоптанными сапогами.
— За что? А? За что посадили-то? — разговаривал он сам с собой.
Фома Гаврилович прислушался, вгляделся в желтый сумрак. В самом вздохе неизвестного, в манере выражать свою жалобу Фома Гаврилович уловил что-то удивительно знакомое. Сердце пугливо, тягостно заныло. Он придвинулся к арестанту и увидел вылинявший на спине засаленный пиджак, волосатый широкий затылок и бледную лысину. Фома Гаврилович так и ахнул: спиной к нему, уткнув в колени голову, сидел брат, Иван Гаврилович. Он медленно повернул голову, карие добрые глаза его несколько секунд испуганно смотрели на Фому.
— Иван? — тихо спросил Фома Гаврилович.
Братья по-медвежьи сдавили друг друга. Иван громко рыдал, сморкался, приговаривал:
— Фома… Братец… Да как же это? Где свидеться-то пришлось…
Мокрые от слез бороды их сплелись. Братья долго не могли связно разговаривать.
— Выходит, и тебя заарестовали, Фома? — наконец вымолвил Иван.
— А ты как думал? Ты-то зачем попал к жандармам? — спросил Фома Гаврилович. — Неужто и баптистов не милуют?
Иван смущенно запыхтел, вытер рукавом мокрые глаза.
— Вот и не милуют…
— Да за что же тебя?
— Сам не ведаю, братец. Была у нас беседа на моленье… Я и скажи: вот, мол, наша евангелия говорит, что един царь на земле Христос… А как же, говорю, быть с царями, коих множество на земле? Земные-то цари, выходит, совсем ненадобны? Они творят все против заповедей христовых. Войной идут друг на друга, кровь людскую проливают… Как же это, спрашиваю у старца Агапита…
— Ну, а он что? — невольно усмехнулся Фома Гаврилович.
— Да ничего… «На то воля божья, — говорит, — не нам судить то, о чем господь ведает…» А ночью нынче ввалились ко мне в будку двое жандармов и спрашивают: «Это ты говорил, что царей не нужно?» И смеются: «Одевайся, забастовщик» Ну и повели.
Фома Гаврилович покачал головой:
— Эх ты, вероискатель… Вот и оказалось: либо старец, либо еще какой брат твой во Христе донесли жандарму. И бог им ничего за это не сделал. Где же он был в это время — бог твой?
— Бог тут не при чем, Фома… Тут люди. Справедливо ты говорил: трудно сыскать среди людей правильную веру. И знаешь, прослышал я, что старец этот у жандармов служит на жалованья, а сам чуть ли не чиновник бывший…
— Что же ты теперь? Обратно пойдешь к ним — к баптистам?
Иван Гаврилович вздохнул:
— Нет уж. К баптистам не пойду. Скандалить они начали… Бабу один у другого приворотил… Подрались на моленье. Проповедуют одно, делают другое. Вот прослышал я: есть такая секта — духоборы. На них спокон веку гонение было от царей, палками их били, в Сибирь загоняли. Вот они и поехали в Канаду — страну за океан. Вот разузнаю, соберусь, к ним махну. Сказывали мне — это уж настоящая вера… Не может быть, чтоб потеряли на земле бога.
— Ох, Иван, не найдешь ты бога. И оставь ты это, — раздраженно заметил Фома Гаврилович. — Сам в казематке сидишь, а веру за океаном искать хочешь.
— А как же, Фома? Без веры разве можно? Держаться нам за что-нибудь надобно? Шпенек-то этот нужен аль нет?
— Друг за друга держаться надо, Иван. Меня вон нынче жандарм как хлобыстнул по башке, так я, брат, сразу сообразил, было бы побольше нас, ударили бы мы их не так. А то один я что сделаю?
— Тебя били жандармы? — ужаснулся Иван Гаврилович.
— А тебя нет?. Меня-то еще не беда, а Вольку тоже, видать… Вольку-то моего тоже заарестовали.
— Вольку? Племянничка? Да что же это делается?! — Иван Гаврилович жалобно заохал: — Ах, изверги, ах, аспиды.
— Вот и аспиды… — насмешливо гудел Фома Гаврилович. Ты новую веру пойдешь искать, а нас мучить будут… Ну, мы, может, богу не надобны. Надоели мы ему давно хуже горькой редьки. А мальчонку-то за что? Заступись хоть за мальчонку… Нет. Не заступается. Вот и выходит — самим надо за себя заступаться.
Фома Гаврилович затих, озлобленно дыша. Вагон покачивало, заносило на поворотах. Братьев бросало друг к другу.
Охранный поезд мчался к Подгорску. Дробно и глухо перестукивали на стыках колеса.
Всю ночь не спала Варвара Васильевна. Беспокоило внезапное исчезновение Володи. К утру беспокойство сменилось отчаянием. Едва рассвело, она, накинув шаль, вышла из будки. Жандарма на переезде не было. Густой туман надвигался со степи холодными влажными волнами.
Дежуривший у шлагбаума незнакомый ремонтный рабочий, молодой парень, проводил ее удивленным взглядом. Варвара Васильевна нетерпеливо зашагала к станции.
Придя на Овражное, она первым делом кинулась к запасному пути, где стоял охранный поезд. Но путь был свободен — поезд ушел. Это так поразило Варвару Васильевну, что она тут же бессильно опустилась на мокрый от росы рельс и просидела, пока не взошло солнце. Туман медленно рассеивался, — красноватые лучи озаряли пустынную станцию.
На платформе стоял Евстигнеич. Он узнал Варвару Васильевну и подошел к ней.
— Ты чего бродишь тут, Дементьева? Поезд? Поезд ушел в Подгорск еще ночью. Повезли твоего Фому и заодно с ним и сынка твоего…
У Варвары Васильевны подкосились ноги.
— Ну, ну — смутился жандарм. — Вот и скисла… Эх, бабы!.. Беда с вами… Вставай, что ль, тетка!
Евстигнеич стал поднимать Варвару Васильевну; ноги ее подгибались, рыдания сотрясали тело.
Евстигнеич сокрушался.
— Эх, беда!.. А все сами виноваты. Ведь учены уже! Нет, опять заварили кашу. Сиди себе, служи потихоньку. Нет — обязательно надо лезть куда не следует. Фоме-то твоему зачем соваться в это дело? Безрукий, а туда же. Да и парнишка… Парнишка-то зачем?
Евстигнеич, как всегда, был настроен миролюбиво и хотел лишь одного — чтобы на его станции никогда не было никаких забастовок и происшествий: они мешали ему наслаждаться домашним покоем, своим маленьким хозяйством — свинками, телятами, индюшками, курами, коих он развел за десять лет службы на Овражном такое множество, что они бродили по путям целыми стадами, и часто после прохода поезда на путях оставались белые комки раздавленных кур, гусей.
— Мой совет тебе, Дементьева, — поддерживая Варвару Васильевну, говорил Евстигнеич, — иди ты к мастеру и проси его, чтобы написал он прошение на имя господина ротмистра… Так, мол, и так. Тридцать лет честно проработал Фома в путевых сторожах, ни одного проступка не имел… И что, мол, просим смиловаться, сделать ему освобождение. И с этой бумагой поезжай-ка ты в Подгорск к его высокоблагородию господину Дубинскому, а еще сподручнее — к начальнику охранного поезда. Иди-ка с богом.
И Евстигнеич подтолкнул Варвару Васильевну. Заливаясь слезами, — она пошла к казарме дорожного мастера. Весть об аресте Володи отобрала у нее последние силы; она еле крепилась, чтобы снова не упасть…
Антипа Григорьевич снаряжал артели на ремонтные работы; стоя у калитки с шаблоном в руке, отдавал приказания. Варвара Васильевна подошла к нему. Мастер сердито посмотрел на переездную сторожиху, но выслушал ее бессвязные причитания внимательно.
— Ничего не могу поделать, Варвара, — заговорил он, пощипывая бородку. — И мне жалко Фому. Но начальство — что с ним поделаешь, так?
Полуянов тоже долго журил Дементьева за недопустимый проступок…
— Подвох он мне сделал, Варвара, так? Большую шпалу под меня подложил. И от начальства мне неприятность, так? И тебя из будки придется удалить.
Варвара Васильевна молча слушала.
— Ишь, додумался до чего! — негодующе хрипел Антипа Григорьевич. — Ты, баба, ничего не понимаешь, так? А ведь они, эти самые, что подняли бунт, против самого царя идут. И как я буду просить за Фому перед начальством, если он хоронил в своей будке забастовщика. Так?
Антипа Григорьевич помолчал, гневно закончил:
— И не проси… Марш домой и жди, что тебе прикажут.
Сторожиха, закрыв лицо шалью, пошла прочь.
— Погоди! — сердито окликнул ее Антипа Григорьевич.
Варвара Васильевна остановилась, обернулась. Не по-стариковски зоркие глаза мастера беспокойно бегали под нависшими седыми бровями, взгляд их был устремлен куда-то в сторону. Антипа Григорьевич постучал стальным шаблоном о камни.