— Пардон, mesdames, — протягивал к ним руки, раскачиваясь на длинных ногах, Сосницын. — Па-аз-з-вольте! Еще а-адин тур!
Брезгливо морщась, Ясенский подошел к нему, взял под руку, увел в свой кабинет.
В другом конце залы, окруженный Подгорскими железнодорожными начальниками, раскатисто хохотал вновь развеселившийся Штригер-Буйновский…
Веселье в доме Ясенских продолжалось…
…Запыхавшись, Марийка прибежала в каморку. Варвара Васильевна истомилась, ожидая ее.
— Ну что, доченька? Отдала письмо?
— Отдала, отдала… — затараторила Марийка. — Там был самый главный дорожный начальник. Так я ему — бух в ноги, чтоб пожалостливей вышло… — Глаза Марийки озорно заискрились. — Хозяин тут же сказал: «Все уладим, не беспокойся». А главный начальник только сопит да фыркает, как боров… Ох, мамочка, неужто не освободят? Владислав Казимирович — такой добрый хозяин…
— Дай бог, доченька, — повеселела Варвара Васильевна. — Ты уж угождай им тут… Беги, а то хозяйка, гляди, рассерчает.
— И то — побегу, мамка…
И Марийка, выскользнув из каморки, побежала в гостиную…
Варвара Васильевна осталась ночевать в Марийкиной каморке. Уже под утро прибежала туда заплаканная Марийка и сообщила, что Володя лежит в железнодорожной больнице, тяжело больной.
Варвара Васильевна еле держалась на ногах, но все же, собрав последние силы, рано утром пошла в больницу. Она думала, что не застанет сына в живых. Однако Володя был жив и даже свободен. Но только он не мог воспользоваться этой свободой: лежал в беспамятстве и не узнал мать…
Через два дня экстренный поезд с начальником дороги и «Охранный № 8» отбыли со станции Подгорск. Штригер-Буйновский вместе со своей многочисленной свитой возвращался в большой губернский город, где находилось управление дороги.
Смута, потрясшая на несколько дней Подгорский участок, утихла. Всюду водворился внешний порядок. Из окна салон-вагона Август Эдуардович мог восхищаться подтянутым видом агентов службы движения.
Начальники станций в красных фуражках с полосатыми околышами чинно стояли на перронах станций, вручая машинисту экстренного поезда путевки. У стрелок, упираясь ногами в стальные рычаги, развернув зеленые засаленные флажки, дежурили хмурые бородатые стрелочники.
Бровки полотна белели вытянутыми четками выложенных по шнуру камешков, у шлагбаумов горбились переездные сторожихи в дубленых полушубках и валенках. Лица у сторожих — красные, огрубелые, угрюмые. Было морозно. С севера летел сердитый ветер. Над степью низко бежали мрачные лохматые облака, срывался сухой, уже по-настоящему зимний снег.
Август Эдуардович усталыми равнодушными глазами смотрел в окно вагона. На узловых станциях он выслушивал рапорты начальников участков служб, грозно покрикивал на нерадивых, ласково и обещающе миролюбиво разговаривал с хорошими почтительными работниками. Но, несмотря на весь этот порядок, на угодливость и подобострастие подчиненных, сердце его было неспокойно. Опытный глаз подмечал непрочность благоустройства, до слуха явственно доносился неверный, расхлябанный стук расшатанного железнодорожного механизма.
На третий день, после того как Ясенский прочел ходатайство Полуянова, Фому Гавриловича Дементьева, как инвалида, освободили на поруки служащих станции Овражное впредь до особого расследования. Двое суток просидел он у постели мечущегося в жару Володи, а на третьи — вернулся в будку. Голова его стала совсем белой, взгляд черных глаз — непроницаемо угрюмым и еще более нелюдимым. Никому не рассказывал он, что произошло с ним в охранном поезде, но, судя по тому, как долго беседовал с ним жандарм Евстигнеич — все на станции Овражное решили, что старый путевой сторож к делам забастовочным был причастен не менее других.
Вмешательство Антипы Григорьевича, участие Ясенского помогли Варваре Васильевне вернуться к своему шлагбауму, на котором она дежурила свыше двадцати пяти лет. Попросив Марийку присматривать за Володей, она приехала домой и по-прежнему встречала поезда.
Внешне как будто все стало на свои места; но никто не знал, что в жандармском управлении с каждым часом росли пухлые дела на всех, кто хотя бы косвенно принимал участие в забастовке. Кропотливо складывались в жандармских архивах толстые, как кирпичи, судебные папки.
Рабочих и служащих допрашивали и с видом всепрощения отпускали к месту службы. Люди работали, постепенно забывали о пережитом, а следственные дела на них разбухали, как нарывы…
Не вернулся домой Иван Гаврилович Дементьев и вместе с ним многие члены баптистской общины. Как в прорубь канули Софрик и Митя. О них не было никаких слухов в Подгорской железнодорожной слободке…
Володя выздоравливал. Однажды утром, после того как он впервые открыл проясненные глаза, к нему подошел суховатый старик, весь в белом, с сердитыми глазами, и, взяв его тонкую, прозрачную руку, проговорил скрипящим голосом.
— Ну-с, стачечник, будем поправляться? Довольно молоть всякую околесицу. Ты мне всех больных разогнал. Теперь будь любезен вести себя смирно, не то…
Смешной старик вдруг схватил Володю за нос, легонько дернул. Володя поморщился от боли, слезы выступили на глазах. Прохладный запах, исходивший от руки врача, желтое пятно солнечного света на стене палаты, большое окно, осиянное снаружи белизной только что выпавшего снега, поразили Володю. Впервые за много дней он так остро ощутил все, что было вокруг него.
Глаза наполнились слезами, он хотел привстать, но был так слаб, что еле поднял голову.
— Эй, бунтовщик, лежи, лежи… — приказал врач. — Теперь слушаться. Прощал я тебе многое… Оборвал ты мне пуговицы на халате — простил, термометр разбил — простил, по физии заехал раз — простил. Доколь же мне терпеть-то?
Врач тихонько, как-то особенно задушевно хихикнул. Володя смотрел на него светлыми глазами. Врач послушал пульс, потрепал Володю по коротко остриженной голове.
— Лежи, брат… Смотри в потолок — и никаких! И своих учителей больше не зови. Наболтал ты тут много лишнего и все зря…
Врач ушел.
После этого началось для Володи быстрое возвращение в жизнь. По ночам его еще пугали страшные сны: то видел он себя в вагоне охранного поезда, и тогда словно дымились перед ним сонные глаза штабс-капитана Сосницына и звонко скрипело по бумаге перо Дубинского; то снова сдвигались вокруг голые стены купе-камеры, и неподвижно глядел из-за решетчатой двери стражник в черной бескозырке… То мчался Володя на тендере паровоза, среди глухой воющей тьмы, обороняясь от сотен жандармов, то шел по каким-то запутанным нескончаемым улицам.
Часто во сне он дико вскрикивал и просыпался, обливаясь холодным потом; сердце трепетало, как пойманная птица.
Утро всегда рассеивало эти видения. Днем все пережитое казалось далеким, словно никогда не существовало. И даже самое светлое — встреча с Ковригиным и письмо Зины — будто случилось с кем-то другим.
Бежали однообразные, скучные больничные дни. Вечерами, а в праздники и по утрам приходила Марийка, иногда наведывались отец, мать. Они являлись будто бы из другого мира, который жил за окном палаты без участия Володи.
Беззаботный смех сестры, сияющая улыбка на ее смугло-розовом лице, ее голос, запах ее платья, ее смешные рассказы о хозяевах, о всяких домашних пустяках наполняли Володю ощущением чего-то на время утраченного, по-детски счастливого.
Он с нетерпением ожидал прихода сестры, радостно встречал ее.
Наступили дни, когда он мог вставать с постели, но ноги были слабы. Каждый нерв после перенесенной болезни отзывался тупой болью.
Часами сидел он в постели, глядя в больничное окно. Солнце заглядывало в палату все реже и скупее. Володя не мог наглядеться на дневной свет; с тоской встречал длинные больничные ночи. Приближался конец декабря…
Володя рвался домой, но старик-врач не отпускал. Однажды утром он вошел, таинственно улыбаясь и смущенно покашливая, внимательно посмотрел на Володю, выслушал пульс, поправил вокруг него простыни и, как всегда, дернув его за нос, с тем же таинственным видом удалился.
Володя задумчиво смотрел в окно, следя, как падал за мутными окнами чистый голубой снег. С вокзала доносились призывные паровозные свистки…
Вдруг легкие, осторожные шаги — кто-то шел на цыпочках — послышались от двери. Володя обернулся. Широко раскрыв удивленные глаза, к нему подходила Зина.
Бледный, как в первые дни болезни, он молча, изумлении смотрел на нее. На румяном ее лице, на ресницах, на рыжеватых волосах блестели капельки растаявшего снега. На белой пуховой шапочке тоже лежал снег.
Она сказала что-то — Володя не расслышал, улыбнулась, пожимая его худую, по-ребячьи нескладную руку своей холодной, пахнущей свежим воздухом, мягкой рукой.
— С Новым годом! — сказала она глубоким грудным голосом. — С Новым годом, Воленька!
— И с новым счастьем, говорите, девушка, — послышался из-за двери скрипучий старческий голос. — Вы молоды, а кто молод, тот и счастлив. Э-э, барышня, да ваш приятель совсем онемел от радости. Хотел бы я быть сейчас на его месте.
Врач добродушно засмеялся.
Володя растерянно смотрел на девушку, улыбаясь бледными губами.
— Молодой человек, очнитесь же! — снова послышался насмешливый и добрый голос врача. — Ладно… Не буду мешать вам, сизые голуби.
— Ты пришла?.. — смог, наконец, вымолвить Володя.
— Да, я пришла, — улыбнулась Зина.
Глаза ее сияли. Она торопливо развязала плюшевую сумочку и сунула в руку Володи холодное, словно ледяное, антоновское яблоко. Запах предосеннего, никнущего под тяжестью плодов сада хлынул в грудь Володи.
— Какой ты стал большой, Волька. Совсем взрослый… И глаза стали другие.
— Да, я вырос. Когда встаю и хожу по палате, ноги кажутся длинными-длинными и головой чуть до потолка не достаю…
— Это после болезни так кажется, — рассудительно заметила Зина.
Оба засмеялись…
…Они сидели у окна и, перебивая друг друга, делились пережитым. Зина рассказывала обо всем, что произошло в Овражном за последние месяцы.