Далекие огни — страница 8 из 64

— Ставил, Антипа Григорьевич.

— Врешь, стервец! — Дорожный мастер устрашающе выпучил маленькие острые глазки, приглушил голос, озираясь. — Сейчас же посылай рабочего с красным диском к посадке. Только чтоб никто не видал. Пускай выроет ямку посередь пути и положит диск между рельсов. Как будто сигнал был выставлен, да его машинист повалил, понял? На машиниста надо все свалить. Скорей, пока комиссия не приехала.

Прохор Егорович изумленно смотрел на мастера.

— Ты понял, что я тебе сказал? — еще тише и злобнее проговорил старик.

— Понял, Антипа Григорьевич.

— Ну, так делай живей, анафемская твоя душа! Одна нога здесь, другая там!

— В момент сделаю, — обрадованно кивнул Прохор Егорович и побежал вдоль состава.

Рабочие уже вытащили скат вагончика из-под правого паровозного цилиндра. Паровоз, словно раненое чудовище, хрипло дышал паром через пробоину.

Сутулый бледный машинист с комом засаленной пакли в руке стоял тут же, наблюдая за рабочими.

— Как же это вы, господин машинист, сигнал прозевали? — спросил, подходя к нему, Антипа Григорьевич.

— Никакого сигнала не было, — угрюмо ответил машинист. — Я заметил только флаг сторожа, когда до вагончика оставалась сотня сажен.

— А мы вам докажем, господин машинист, что сигнал был на сто четвертой версте, да вы его сбили.

— А сигнальный где был? Комиссия докажет, что никакого сигнала не было, — уверенно сказал машинист.

Антипа Григорьевич погладил седенькую чистенькую бородку, Хитро усмехнулся.

— То-то и оно, что комиссия докажет, что сигнал был.

— Как ваша фамилия? — важно спросил у машиниста подошедший начальник станции. — Вы можете ехать дальше?

— Моя фамилия Воронов. Ехать дальше не могу и требую смены паровоза.

— Прекрасно.

Начальник станции, фатоватый дородный мужчина, круто повернулся на каблуках, сказал Антипе Григорьевичу:

— Оградите поезд сигналами. Нечетный путь закрываем. Движение устанавливаем по четному пути. — Дарвинский многозначительно усмехнулся. — Служба пути виновата, Антипа Григорьевич. Картина происшествия довольно ясна.

Антипа Григорьевич, опираясь на шаблон, точно на посох, ответил с вежливой ехидцей:

— Картина будет ясная, когда комиссия расследует, Аркадий Валерьянович. Будем ждать комиссии.

Пока станционное начальство думало, на кого свалить вину за происшествие, Фома Гаврилович лежал на платформе путевого вагончика и, держа на груди перевязанную руку, тихо стонал. Потеря крови и боль обессилили его. Сухой степной ветерок шевелил запыленную бороду. Ноги в стоптанных грубых сапогах свисали с вагончика. Рядом лежали путевой ключ и молоток инструменты, с которыми Фома Гаврилович не разлучался тридцать лет. Иногда он приподнимался на локте, пытаясь встать, но, сраженный болью, вновь откидывал голову на пиджак, подложенный кем-то из рабочих.

Антипа Григорьевич торопливо подошел к вагончику. Рабочие уже рассказали ему, как бесстрашно вел себя Дементьев.

— Как дела, Фома? — участливо спросил дорожный мастер. — Экая беда, брат!

Фома Гаврилович молчал, морщась от боли.

— Молодчина, Фома. Большая тебе благодарность. Я доложу комиссии о твоем поступке, и тебя наградят. А за руку пенсию хорошую получишь.

— Пенсию? — слабо пошевелил губами Фома Гаврилович и привстал на локте. В черных его глазах были испуг, отчаяние. Пенсию? Господин мастер, неужто теперь калека я?

— Ну-ну… Вылечат руку-то. Чепуха!

— Эх, Антипа Григорьевич, ведь тридцать лет! — Фома Гаврилович снова лег на вагончик, зажмурил глаза.

— Ты слушай-ка, — зашептал, нагнувшись к нему, Антипа Григорьевич. — На вагончике сигнал был?

— Был.

— А сигнал ограждения ты видел?

— Не было его, Антипа Григорьевич. Я же еще рабочим говорил…

— Ну-ну… — Антипа Григорьевич воровато оглянулся. — Ты скажи комиссии, что сигнал ограждения был… Так?

— Не было сигнала, я ведь помню.

— А ты не говори — не было, ты скажи, что видел сигнал, так?

— Да зачем же, Антипа Григорьевич, я буду брехать? Я шел с обхода и никакого сигнала не видел.

Полуянов забормотал уже сердито:

— Тридцать лет на дороге служишь, Дементьев, а правил не знаешь. Если скажешь, что сигнала не было, не видать тебе больше своей будки. Сигнала не было, впереди шел вагончик, что тебе надо было делать, ну-ка? Петарды положить, так?

Фома Гаврилович, пересиливая боль, морщил лоб, испуганно смотрел на дорожного мастера. Ему уже казалось, что он один виноват во всем.

— Антипа Григорьевич, верно ведь, — с трудом проговорил он. — Петарды-то я не положил.

— То-то же… Стоял сигнал, так и говори — стоял да сбил мол, машинист. И сигнальщик был, так?

— Так, вздохнул Фома Гаврилович и снова зажмурился от боли.

— Я, брат Дементьев, — еще тише зашептал Антипа Григорьевич, не хочу, чтобы на моем околотке виноватые были. Я за сорок лет, сколько происшествий ни случалось, ни разу своих людей виноватыми не ставил… Так? Пускай лучше чужая служба за все отвечает, а тебя в обиду не дам…

— Спасибо, — чуть слышно ответил Фома Гаврилович.

Мысли его путались.

VII

Володя и Марийка, задыхаясь, бежали по полотну железной дороги. Тревожные свистки давно затихли. Мать отстала еще у будки, крикнула сыну и дочери:

— Бегите, деточки, я на переезде останусь. Гляди какое начальство проезжать будет.

На время уборки картофеля переезд был оставлен на попечение двух младших девочек — десятилетней рассудительной и серьезной не по возрасту Ленки и семилетней шаловливой Насти. Девочки беспечно играли в куклы в тени вишневого палисадника.

Варвара Васильевна остановилась у переезда, тревожно всматриваясь туда, где терялась за поворотом рельсовая, сверкающая на солнце колея. Володя и Марийка добежали до выемки, здесь они и встретили вагончик. Фома Гаврилович уже пришел в себя. Он сидел, свесив с вагончика ноги и придерживал раненную руку.

— Где крушение, папаня? — еще издали закричала Марийка. Недоуменно взглянув на забинтованную до самого плеча руку отца, она остановилась. Рабочие продолжали деловито катить вагончик. Володя пошел рядом, онемев от испуга. Он думал увидеть разбитые, торчащие кверху колесами вагоны, зарывшийся в насыпь паровоз (однажды в детстве он уже видел это), и вдруг вместо этого жуткого зрелища перед ним предстало еще более ужасное. Блуждающий взгляд, осунувшееся бледное лицо отца, засохшая кровь на рубахе и шароварах — все это безмолвно вещало о непоправимом горе для всей дементьевской семьи.

— Вы, детки, не пугайтесь, — попытался успокоить сына и дочь Фома Гаврилович. — Руку мне повредило малость. Чепуха…

Но Марийка сразу почуяла правду, заплакала.

— Папанька… Как же это тебя? Папанька, родимый…

И вдруг, громко зарыдав, побежала к будке.

— Ну и дурочка. Расстроится мать теперь, — вздохнул Фома Гаврилович.

Глядя сухими потемневшими глазами на отца, Володя спросил:

— Больно руке? Здорово отшибло?

— Тебе скажу, сынок, правду — изрядно. Тебе чистую правду надо знать… Калека теперь я, сынок.

Сердце Володи оборвалось.

«Нас, сынок, руки кормят, — не раз слышал он от отца. — Лишился человек рук и сразу становится нищим-попрошайкой, вроде тех, что на паперти полушки вымаливают».

Сейчас Володя вспомнил эти слова. Он представил себе, как отец, здоровый, сильный человек, который так важно расхаживал по путям и ловко забивал костыли, — как он стоит на паперти станичной церкви с усохшей култышкой вместо руки…

— Вот тебе и гимназия, сынок, — усталым голосом сказал Фома Гаврилович. — Придется мне залечь в больницу надолго, а у нас семья. Мать получает пять целковых в месяц. Такую арифметику тебе тоже пора решать.

Вагончик приближался к будке. Навстречу бежали Варвара Васильевна, Марийка, Ленка и Настя. Еще издали Володя увидел искаженное ужасом лицо матери. Платок ее сбился на плечи, растрепанные волосы развевались по ветру. Она что-то выкрикивала на бегу. Чтобы не видеть слез матери, Володя свернул с полотна, убежал в посадку.

Ничего не замечая вокруг, он шел по извилистой тропинке между ветвистых грабов, цепких кустов боярышниками акации. Зеленый полумрак стоял здесь. Пахло прелой листвой, одуряющей горечью болиголова и полыни, в кронах деревьев шумел ветер, высушенные солнцем листья срывались и, кружась, падали к ногам Володи. В чаще посадки покоилось то скучное безмолвие, какое свойственно большим лесам в преддверии осени. Изредка только чиркнет промелькнувшая в листве ласточка, сиротливо свистнет перелетный дрозд — и опять тишина, нарушаемая шорохом увядающей листвы.

Когда лесная полоса кончилась, Володя повернул обратно: ему не хотелось выходить в степь, там могли встретиться люди. Забравшись в кусты боярышника, он лег на жесткую высохшую траву, уткнулся лицом в ладони. Ему вспомнилось, как однажды немилосердно наказал его отец за какую-то провинность и он точно так же убежал из дому в посадку, пробыл там до позднего вечера наедине со своей обидой. Так же лежал он тогда на сухой траве, уткнувшись лицом в ладони. Тогда он плакал, но то были детские облегчающие слезы, и обида забылась на другой же день: в то время розовый ограниченный мир окружал его. Теперь все пережитое за два дня так потрясло Володю, что он как бы остановился в своем бездумном шествии по узкой тропке жизни и впервые с изумлением осмотрелся. Пределы мира внезапно раздвинулись. Жизнь обернулась к Володе своей неприкрашенной правдой. Надо было начинать какую-то новую, очень суровую жизнь, изо дня в день заботиться о том, чтобы в семье был хлеб и деньги, чтобы мать шила Володе и сестрам новые рубашки и покупала обувь, чтобы не было того, что отец называет скучным словом «нужда».

Уже зашло солнце, и вечная мгла кутала кусты и деревья, а Володя все лежал, придавленный новыми, тяжелыми думами. Иногда ему казалось, что он мысленно читает какую-то печальную книгу или уходит куда-то по нескончаемой ровной пустынной дороге. Жалость к отцу давила сердце, и все остальное — и даже любовь к Зине — померкло, казалось нестоящим, ненужным…