Далекие ветры — страница 17 из 55

У противоположных кустов озера развернулся. Брызнул тугой веер, и Андрей плюхнулся в снег. Поднялся, долго выбивал варежку о лыжную палку, а шапка торчала из снега одним ухом.

Не глядя на нас, махнул:

— Давай.

Юрка не двигался.

— Не смей! Ты соображаешь? — А сердце опять тоскливо исчезало.

Пологим склоном Андрей поднялся вверх. Шея у него мокрая, и по ней сползал за воротник снег. Он этого не замечал.

— Не удержался, — отметил он. — Здорово, черт. Какое-то состояние невесомости. Полностью отключаешься. — Он сбивает плотнее лыжами снег и устойчиво останавливается у обрыва. — Не тот я стал, не тот… — насмешливо декламирует Андрей.

Юрка старается не встречаться с ним взглядом, пружинисто переминается на лыжах и подходит к пробитому следу. Когда исчезает вниз, мне опять кажется, будто там из-под моих ног выбрасывает его гора, как натянутая тетива. Он влетает в кусты и оседает на пружинистых ветках.

«Исхлестал лицо», — думаю я.

Юрка поднимается к нам, вбивает в снег палки и вешает на них шапочку.

— Вот скорость! Воздух, как подушка, — не пробьешь. Надеть доспехи хоккейного вратаря, и можно зависнуть. Итак, — подбодрил Юрка, — я за тобой.

— Ничего, я добрый, — ответил Андрей. — Уступаю.

И пока Юрка скатывался вниз несколько раз, Андрей так и стоял без движения. А когда Юрка внизу долго искал лыжной палкой что-то в снегу, Андрей подкатился к обрыву. Меня охватила зябкая волна холода.

— Дураки, — говорю я и тихо отъезжаю дальше от озера.

Зачем нужно падать, вываливаться в снегу, ходить с мокрыми рукавицами, когда такое солнце и легко скользят лыжи. А они…

Юрка обогнал меня, замедлил шаги и ударил палкой по березке. С нее осыпалось снежное облако и прозрачно висело в солнечном воздухе.

— Я во-о-он туда сбегаю, — сказал он, показывая на далекий маяк. — Тебя там подожду. Потом домой пойдем, — и побежал вверх по косогору.

— А где Андрей? — хотела я крикнуть и увидела его у редкой кромки ветел внизу. — Э-э, — испугалась я, когда лыжи потащили меня по склону. Я не знала, как остановиться, а лыжи все раскатывались и раскатывались. Подпрыгнув на выступившей кочке, я села и скатилась к накренившимся ветлам, глубоко разметая снег.

— Теперь и нам не обидно, — сказал Андрей, — лыжи целы?

— Не знаю. Безжалостно спрашивать сначала о лыжах.

— По глазам видно, что ноги не сломаны.

— А Юрка к маяку ушел.

— Верхом? Мы его обожмем.

Андрей повернул мимо ветел на поляну с высокими, сухо бренчащими дудками. Его лыжи ломали хрупкий валежник под снегом.

Легко идти по следу. С небольшим усилием шагнешь, и лыжи накатываются сзади невесомым скольжением. Палочки чиркали по снегу. Он здесь неправдоподобной белизны. Только изредка пятнает его шелушащаяся кора засохших ветел да лопнувшие коробочки семян.

Я смотрю на паутинную вязь ракитника, на широкие и почему-то не облетевшие листья на тонких веточках и не хочу спешить. Рядом на реденьком кусту висит сморщенная ягода.

— Что это? — говорю я и трогаю симметричные вилочки с сухим отростком посредине.

— Калина, — говорит Андрей.

Я зачарованно вспоминаю, как она катилась по жирной жести.

— Почему такая? А я видела… Мерзлая она, как рубиновые стекляшки.

Я делаю несколько шагов и замираю. Навстречу серыми шариками летят птицы. Летят стайкой легко, будто качаются на волнах воздуха. Сели рядом на куст, и он вспыхнул на снегу. Снегири! Такие грязные в зоопарке, здесь, на кусту, они независимо-царственны, в первобытно ярком оперении, красногрудые, голубовато-дымчатые, с белыми полосками на бархатно-черных крыльях, они прыгают, лениво копошатся, склевывают какую-то ягоду и бросают на снег, будто с их черного клюва скапывают капельки крови.

— Доверчивые… Подойдем поближе.

Птицы негромко перекликаются. Один затопорщился и начал кричать.

— Это не снегирь, — говорю я приглушенно. — Видите, серый? Чужой… И дерется…

— Вполне естественно, — говорит Андрей, насмешливо разглядывая меня. — Это самка. Она не так красива, зато отличается сварливостью.

Я смотрю в его глаза и понимаю, что он не простил мне ту первую встречу.

— Самца держит в подчинении и вымогает у него лучшие ягоды. Если самец не сразу уступает, она злобно раскрывает клюв и принимает угрожающий вид.

— Похвальная наблюдательность.

— Ничего подобного, популярная брошюра: «Снегирь. Уход и содержание».

Птицы шумно вспархивают, серый куст сразу светлеет, и стайка, будто на невидимых струечках воздуха, взмывает кверху и исчезает в кустах.

— Яркие какие, — говорю я. — А вот в кустах их не видно. Вон они, — я останавливаюсь, — смотри. Те же самые… Только… Они горят на снегу.

Андрей молча сворачивает в сторону. Серым комочком в снегу лежал снегирь. Андрей зачерпнул его ладонью и подул на бок. Снегирь уже застыл, только от дуновения перышки его тяжело топорщились.

— Ударился, наверно, — говорит Андрей. — Об ветку. — Вдавил рукой снег под деревом и опустил птицу в ямку. Постоял молча и пошел между кустами. Ни с того ни с сего повернулся и доверительно сказал: — Заметила? У мертвого оперение поблекло, потеряло напряженность. Да? А от живых исходит свечение. Странно. Или мне показалось? Будто цвет перьев потух…

Я уставилась на него, соображая. А он, словно только увидел меня, растерялся, заспешил и больше уж не сказал ни слова. Колючее и теплое солнце ласково жгло щеки.

Когда вышли из согры, на горе у маяка увидели Юрку.

— Не успели.

В обед мы расходимся. Андрей не захотел к нам зайти.

— Нет, — сказал он сухо, чтоб уж и не пытались ему что-либо еще предложить. — Мне нужно побыть одному.

Пошел через огород мимо бани, не оглядываясь. Он не нуждался в общении с нами.

«Господи… Ну и пусть!..»

Почему-то сразу чувствую, что устала, лыжи тяжелы и до неприятного отпотели варежки. Я снимаю их и стужу руки о палки.

В избе еще тепло. Я кладу варежки на печку. Запахло талой черемухой. Юрка связал лыжи, протер их тряпочкой. Мне кажется, я знаю его за этим занятием давно — в прошедшем и будущем. В другом качестве видеть его мне не дано.

Я сажусь на кровать и отваливаюсь на подушки. Расслабленность приятна — шевелиться не хочется.

— Довольна? — смеется Юрка. Расстегивает воротничок рубашки, мягко ходит по комнате в кедах. — Это то, что ты хотела. Надо в сторону реки лыжню пробить или на луга, к стогам. Давай… Каждый день. Только вечером.

Я не шевелюсь и думаю:

«Что у меня после обеда будет? Читать не хочу. Писать?..» Я ищу, пробегаю памятью сегодняшний день, стараюсь уцепиться за неведомые вехи, чтобы найти что-то приятное для себя. Почему-то вспоминаются сумерки и широкий воз на санях. Я стою на обочине и пережидаю, когда пройдет трактор. Андрей в снегу барахтается с доярками. Как он замер, когда я проходила мимо, наверно, весь снег с головы под рубашку растаял. Доярки это заметили. Мне всю дорогу улыбаться хотелось. И все… Ведь ничего больше не было? Но почему я хочу вспоминать это и кажусь себе там счастливой. Хм… Зачем мне все это? Ведь у меня нет права.

Я не открываю глаза, и, как неясная грусть, плывет сизое марево кустов, полыхают на снегу снегири, снимаются и исчезают далеко за согрой.

— Хочешь посмотреть, как здесь именины справляют? Нас Кузеванов на субботу приглашал. «Нельзя жить в отрыве от народа».

Юрка улыбался в предвкушении общей радости. Лыжные прогулки его не утомляли.


14 декабря.

У самой двери я задержалась, сказала Юрке:

— Ну как мы сейчас войдем? Слышишь? Пьяные уже все. Не представляю, что я там буду делать.

Юрка, подталкивая меня, открыл дверь. Навстречу хлынул говор.

Я вижу, как качаются головы, как стеклянно блестит стол от стаканов.

— Штрафную им!.. Чтоб не опаздывали… Юрка наш… А Катю сюда. Побольше ей. А то она с нами не знается…

Пока мы вешаем пальто на гвозди, за столом люди раздвигаются, и нас заталкивают в широкую брешь между плечами.

Я не знаю, куда деть руки, так близко подступили ко мне тарелки.

Все ждут нас. Ставят полные стаканы водки. Юрке большой граненый, а мне такой же граненый, только поменьше.

Я чувствую, что начинаю гореть и становиться красной, как все за столом.

— Давай всем, — распоряжается Пропек и поднимается со скамейки.

— Подождем. Выпьют. Потом повторять будем…

Мне накалывают кружочек такого плотного огурца, что я смелею и, не отрываясь от него глазами, поднимаю стакан.

— Ну, что же вы. У нас так нельзя.

— Кума! Ты смотри, кума… Неужели мы ее не заставим?..

Какое это ласковое и женское слово «кума». Улыбчивое, деревенское… В юбке и фартуке. И как оно не вяжется с женой Проньки Кузеванова — Надей.

На маленькой ее голове волосы забраны на затылок. Забраны сильно, до тугого блеска, и закручены шишкой. Эта прическа растянула к вискам ее и так большие глаза.

— Ладно, — сказала она с неторопливым достоинством. — Я вам что-нибудь… Нашего. Самодельного.

Молодая хозяйка была вне общего ажиотажа. Не знаю, какие знаки подала она Проньку, только тот нашел ее у печки и наклонился ухом к ее лицу.

Из опыта своей деревенской жизни я уже предполагала, что оно такое, это «наше самодельное».

Пронек открыл крышку и спустился в подполье.

Вскоре из темноты появился лагун — я уже начинаю усваивать здешнюю терминологию, — лагун — деревянная бочка, приземистая, как усеченный конус.

Пронек стал вытаскивать из отверстия затычку, обернутую в тряпицу. Расшатал ее из стороны в сторону пяткой. Выдернул. Резкая струя хмеля ударила из круглой дырочки.

Пронек наклонил лагун, и запенилась в ведре, зашипела белой шапкой настоянная на сахаре брага.

В этом бочонке брага крепла, бродила. Появлялась в ней шибающая сила — ее омолаживали — всыпали сахар. В бочонке начиналось холодное кипение.

Пронек поставил ведро на стол. Я без насилия справилась с полным стаканом, а потом сидела и с восторгом ужасалась, как затяжелели мои ноги.