Сергей ходил вдоль улиц, вспоминал Вагановых, ловил приехавших вместе с ним из Малевки людей на недостойном, и горькая досада приходила к нему.
У чалдонов вечером корова домой не вернулась. Просоловы собрались с ружьями. Все молодые… Искали по лесу — не нашли. А вечером смотрят — сороки кружатся. Не с добра. Пошли в согру, а в чаще мясо кожей закрыто. Сели, стали ждать. А малевский мужик Митяй с напарником — вот он. Митяй и в Малевке пакостился. Поймали. Завернули в кожу, повели через деревню. Ружьями били, прикладами. Митяй хромать после этого стал. Скособочился. Из деревни уехал. А напарника его — насмерть.
Не забывается, как прибежал с Матвеем отбивать Митяя. Колья в ограде выломали. Митяй уже лежал в пыли, вяло вздрагивал.
Иван Алексеевич Просолов Митяя не бил, в стороне стоял. Но именно он возбуждал мстительную силу молодых.
— Что, паря, своего парнишончишку узнали?.. Изнатти хиль… Голытьбинчишка… Приехали посконью трясти… Да еще пакостить начали… А наша сарынь за это… учит.
Ему не жалко было коровы. Ему радостно было издеваться… Он победно смотрел на Сергея издалека… А этого прощать не хотелось.
Сергею казалось, что есть у него свое, недоступное другим умение. Он стал плотничать. И начали появляться в деревне маленькие пятистенники, приветливые добротой окон.
К сумрачным улицам крупных домов прибавились легкие избы струганых срубов. Первую избу Сергей ставил Махотиным. Стал отделывать косяками окна — полюбил и строганый лес, и этот дом.
Слышала деревня стук топора и шуршанье фуганка до поздних сумерек. И мужики полюбили этот дом и Сергея в нем — стали заходить к нему вечером — покурить на бревнах, посмотреть из окна, как в тени по дороге стадо коров домой проходит.
Веселый дом получился. До ночи в нем светло. Наделил плотник его своим характером.
Заходят мужики в дом и чувствуют янтарное свечение дерева, будто оно и вечером пропускает дневное солнце. Трогают корявыми руками отстроганную матицу, створчатую, с выбранными квадратами, дверь, еще не крашенную, ласкающую смоляным запахом. Пыльные мужики в отделанном Сергеем доме и сами становились светлее. Умел находить Сергей верное место окнам. Когда закончил отделку избы, хозяйка Махотина, не сознавая своей похвалы, сказала:
— На что я темноты боюсь, а в этой избе одна ночевать останусь. Ни одного темного угла для страха не оставил.
Сергей улыбнулся.
IV
Не зажигался землей Сергей. А мужики, как только переставал исходить от земли пар, солнечными утрами вешали на плечо насыпанные зерном кошелки и, широко откидывая руку, шли по своим вспаханным полям.
Оставив на минутку дела, выбегали к межам женщины, чтобы глянуть на землю, на мужей с кошелками, на утреннее действо посева, украдкой постоять, прижимая к груди руки, предчувствуя по осени горячий запах хлеба, и убежать, чтобы не застали их, не увидели за праздным бездельем мужья, к своим делам в стан, обставленный жердями, и любить его, и копаться в нем до вечера.
Летом подступит к стану, скрывая до самых крыш, подсолнечник. Он колышется поутру, ищет солнце желтыми венчиками. Не подойдешь к нему, не тронешь — шершавы разлапистые листья и ствол в жестком серебряном бархате.
И счастливы люди ждать у стана, у своей земли вечера, сумерек, не спешить домой кормить избегавшуюся по улице ораву детей и упасть в сон.
Сергея манит по вечерам синева лесов за согрой. Пугала когда-то Сибирь отдаленностью, морозами, каторжностью. А она встретила солнцем с необжигающей лаской, тяжелой росой на лозняке, щедрыми и тихими реками. Налитый, не искалеченный ветрами, не успевший покривиться, стоял березняк, и млела в сквозных бликах трава под ним.
Есть в Сибири какая-то незащищенность. Даже в мощном ее цветении что-то детское, не завязавшееся в сопротивлении со сквозняками и палящим солнцем. Над Сибирью стоит щадящая умеренность и голубизна.
И даже зимой она не сбивает сорокаградусными морозами. При неподвижности остекленевшего месяца порошит снегом, бодрит без злобы.
Доверились люди ее щедроте.
Приняли и вобрали ее покой, стали для нее своими. Развернулись. Словно скинули одежду нужды и встали во весь рост.
Вон и соседка — Прасковья Ваганова. Только перед отъездом за Ефима замуж вышла. Шестнадцати лет. Босиком в огороде коноплю дергала. Сына родила, а женщиной не стала, все, казалось, носом шмыгает. А сейчас, Откуда что взялось. Выпрямилась. Нежную незагорелость груди в расстегнутом распаде кофты не прикроет, а медленно посмотрит сквозь ресницы, улыбнется и уйдет, поправляя рукой закрутку косы на голове.
Грубый холст кофты на Прасковье как чужеродное обрамление — лишь затем, чтобы лучше подать зарождавшуюся в ней красивую женщину. А в глазах ее — непроходящая тяжелая улыбка.
Сколько раз проезжала она на телеге с Ефимом мимо крыши Сергея, где он вязал рамы для окон, находила его глазами и держала взглядом до самых своих ворот, а потом, отворачиваясь, улыбалась. Тревожила Сергея эта улыбка. Долго не отпускала. Прасковья уже зеленку руками с телеги скидывала, в избе исчезала, а Сергей останавливался у верстака, замирал и медленно избавлялся от нее, а потом твердел лицом. Улыбка Прасковьи казалась ему одного значения с ухмылкой Ефима.
Ефим любил исподтишка, как из засады, подъелдыкнуть, найти в человеке самое больное. Работал он на пашне с утра до ночи, а все, казалось, даже у себя выкроит да поленится.
Сергей на стройке задерживался, а жена ждала его в землянке, теперь уже с двумя ребятишками. Подолгу ждала…
При ожидании — не только воду из-под горы носила, но и дрова. Углубится в согру с топором, нарубит тонкого березняку — по одной вытаскивает из чащи.
Ефим у своих ворот наблюдает, как поднимается Дуня в гору — бороздят, с плохо обрубленными сучьями, березки по траве, и ждет, когда пройдет она мимо, чтобы разулыбаться. Сергей запомнил эту улыбку. Ефим с такой же улыбкой встречает теперь и Сергея, будто у него утвердилось на нее право.
— Кой-кому и лошадь покупать не надо.
И улыбка Прасковьи имеет ту же цену.
Она развешивала веники на жерди у стены избы. С лестницы через ограду видела Сергея, знала, что рядом, а все не оглядывалась, медлила.
Потом сказала:
— Видела я, как ты дом Махотиным отделал. Нарошно посмотреть ходила. Себе-то когда будешь ставить? Новым срубом или на землянку вторым этажом надстроишь?.. — сама прикусывала, мяла губы.
— Смотри… Ты и смеяться не разучилась. И голос у тебя еще есть… А то за этой поленницей тебя совсем не слышно стало.
Откуда у Ефима неприязнь к Сергею? Все старается затронуть злыдарным словом. Скрытно, без вызова. Прямого столкновения боится, знает — шутки Сергея мужикам по сердцу придутся.
V
Начала этой неприязни Сергей не помнит. Может быть, появилась она с того года, когда Прасковья Ваганова стала солдаткой. Война с Германией закончилась. Солдаты домой пришли, а Ефим не возвратился.
Свекор, неразговорчив и нелюдим, как волк, стал мало бывать дома — только по воскресеньям со стана приезжал.
А солнце все длиннее отбрасывало тень на приземистую избу Вагановых и по косогору. Беспокоящей тайной жила за поленницей молодая солдатка. Иногда осенью раскладывала срезанные шляпки подсолнуха на крыше. Сергей помнит ее с шероховатым кругом в руках, огромным, как дно у кадки.
Она разламывает его на груди, теряя крупные зерна, бросает на землю сыну.
— Минька, на́ семенные…
VI
Вечер изрезан полосами косого солнца и теней на чистой траве.
Прасковья мнет моченец. Груды снопов высятся рядом. Конопля черна от воды, обожжена солнцем, и не поймешь, почему из нее появляются в руках Прасковьи отливающие серебристым блеском волокна. Прасковья отделит пучок от снопа, положит на мялку и, протаскивая к себе, изломает его плашкой. Осыпается кострика.
Волокна конопли еще жестки. Прасковья треплет их, протягивает сквозь отполированные ребра мялки — они распушиваются. Потом скручивает их в горсти, складывает хвостик к хвостику. И вот уж она на кострике, обложена дорогими мехами конопли недоступного лунного блеска. Дорог мех нежной ковыльной мягкостью. И царит в нем женщина.
Моченец измят — можно и разогнуться. Ласкает вечернее солнце. Можно поднести руки к лицу, прохладной кожей постудить, спокойно отдышаться, запыленную косу поправить, постоять, солнце почувствовать. От солнца свежесть поднимается…
Праздность солдатки всегда заметится.
— Прасковь, добра-то у тебя сколько. — Прохожий мужик замешкается, отвлечет улыбкой. — Пригласи посидеть. Попробуем. Какой он у тебя получился. Мягкий?..
Прасковья, надевая кофту, выдержит долгий взгляд, пока на все пуговицы не застегнется. Сделает движение головой, как прическу поправит после купания, шутку не примет. Останется одна — глаза ее станут тоскливыми, а в самой что-то птичье — никого не подпустит, никому не дастся.
И сейчас еще старик это помнит.
VII
В Алексеев день чалдон Иван Алексеевич поминал своего отца. Заранее, на десяти подводах, возил продавать мясо в Томск. Закупил тюки ситца. В поминальный день с утра разложил товар на столе в воротцах под навесом и подавал всем. Мерил аршином: взрослому — по три, маленькому — по одному. Пригадывал: на двух ребятишек в дом — одной расцветки ситец. На конях в этот день из других деревень приезжали. Наставят с ночи подводы у забора — ждут.
Иван Алексеевич сухонький, с белой, как мытой, бородой, никому не отказывал. Весь день идут к нему, как на праздник. Снег еще белый — солнце никак к нему не подступится, только у забора от множества следов он увлажняется, стекленеет.
Забор у Ивана Алексеевича плотен. Амбары сплошным рядом недружелюбно повернулись к улице задом — сплошная стена. Не поймешь, сколько их — десять, пятнадцать. Весеннее солнце, яркое и холодное утром, встает из-за согры и начинает движение по земле со двора Ивана Алексеевича. Играет на дверях амбаров, а на улицу — еще не пробивается. В тени сквозь щели забора процеживаются резкие полосы света. Квадрат ворот, свежий запах товара — кажутся беспредельным богатством, добрым праздником. Сколько миру! Мужчины, женщины, ребятишки.