Далекие ветры — страница 50 из 55

Спать лег Журавлев не раздеваясь; всегда в чем ходит, в том и спит. Он не заметил, что штаны его ниже колен мокры — холодный обруч вокруг него под тулупом уже нагрелся.

— Куда пимы забросил? — спрашивает мать. — Давай сушить положу. И где опять так лазил?

Журавлев не отвечает матери, знает, что пимы она уже нашла, а спрашивает так, лишь бы что говорить.

— Учительница приходила. Ждала тебя. Упрашивала. Давай завтра в школу иди.

Это сообщение Журавлева не радует, рождает недоброе чувство к взрослым.

«Ходят… И не понимают, что главная жизнь не в школе, не здесь, а где-то далеко, куда садится солнце».

«Склонение…», «спряжение…» — язвительно воспроизводит он голос Анны Ефимовны. — И председатель контору пожалел…»

Журавлев долго не может уснуть. Он не скучает по школе, потому что у него мало связано с ней приятного. И к ребятам он не тяготел и не умел играть в детские игры, что занимали их на улице.

Все летние дни он проводил с отцом в вагончике. Отец работал учетчиком в тракторном отряде и домой приезжал только на воскресенье в баню.

В тракторном отряде и кормили лучше, чем в полевых бригадах. И сливочное масло, и мед давали в алюминиевой чашке. Макаешь — облизываешься. Но больше всего Петька любил в отряде утро.

Отец запряжет коня, в березничке намашет травы (литовка там у него на березке всегда висит), бросит на телегу — валяйся, Петька, — и едет к далеким полосам ночную пахоту измерять. Лежи себе на траве — цветы выбирай: медунки, молочко. Цветы у молочка и медунок синие и разные. Какой цвет лучше — и не определишь.

Иногда попадалась в траве пучка. Снимешь с трубочки толстыми лентами кожуру и откусывай мякоть дольками.

Отец останавливался под кустами на краю межи, распрягал мерина Почтаря, привязывал к телеге, а сам с саженем уходил по краю пахоты. Жди, когда вернется.

Петька ищет саранки под березами или закапывается на телеге в траву.

Отец ему ничего не наказывает — занимайся чем хочешь.

Утром в одной рубашке прохладно. Петька ждет отца и спит на телеге в траве, пока солнце не нагреет.

Почтарь низко склоняет над Петькой голову, хрустит зеленкой. Глаза у него полуприкрыты ресницами, под ними водянистая дремотная глубина. Почтарь наткнулся в траве мордой на Петьку, насторожился, плотно притронулся губами к его животу и послушал.

Петька выпростал из травы руку. Почтарь отдернул голову, а потом разрешил тронуть нос и Петькину ладошку послушал: долго, как доктор. Что-то для себя понял и опять захрустел травой — безразлично и медленно, будто никого уже рядом не было.

— Почтарь, — поразился Журавлев, — Почтарь… Ты понимаешь… Ты человек… Вон какая у тебя голова большая. Даже больше, чем у человека.

И Журавлев понял, что с конем можно разговаривать обо всем.

Журавлев гладил голову Почтаря, трогал глаза, конь смаргивал ладонь и беспокойства не испытывал, будто Журавлев был ему давно ясен, безобиден и обращать на него внимания больше не стоит.

— Вон ты какой умный, — ласково радовался Журавлев своему открытию.

Он слез с телеги и начал бить ладошкой слепней на холке Почтаря. Прихлопнутые, они оставляли на шерсти капельки крови и скатывались в траву.

Бока Почтаря на солнце горячие. Журавлев прижимался к ним щекой.

Ему хотелось обнять Почтаря за безмолвный этот сговор, за то, что позволяет тереться о шею, безбоязненно задевать задние ноги, которые всегда вызывали страх и при неудовольствии вскидывались и могли сбить.

Обнять за то, что позволил он Петьке проникнуть в тайну.

Чтобы испытать его доверчивость, Журавлев зашел сзади, уперся и толкнул Почтаря в бок. Тот переступил ногами и даже не захотел заметить такое насилие.

Если раньше конь не позволял Петьке поймать себя, надеть узду, то теперь, после этого доверчивого знакомства, легко ему давался даже в открытом поле.

В разговоре, окриках, в общении с конями было для Журавлева больше жизни и тайны, чем в мальчишеской игре в «костылки» или рыбалке с удочкой на Ине.

Он любил лошадей — сильных, беспокойных и доверчивых животных.

И лошади его понимали с того теплого утра. Давно это было: прошел целый год войны. И понимали кони Петьку, наверно, потому, что добрее людей. Ну и пусть. А в Анну Ефимовну он все равно не целился.


Димка думал: ну и что, что война. Где еще она? В Сибири ее и не слышно. Что отцы-то воюют? Что с фронта письма пишут?

Кажется, ничего в деревне не изменилось, И амбары — как стояли вокруг, так и стоят. И избы на месте, и огороды. И березки. Если войны близко нет, как она могла взрослых так изменить? Уже весна. Уже тает все, а к посевной никто не готовится.

Всегда, как только снег растает на колхозном дворе, в воскресенье устраивали весенний смотр: кто чем в посевную заниматься будет, кто как готов.

Одни мужики коней в бороны запрягут, другие — в сеялки. Поварихи на телеги фляги поставят. Выстроятся в линеечку вокруг колхозного двора, на челки лошадей ленты привяжут, ждут, когда председатель с бригадирами обход начнут: смазку колес проверять, сбрую осматривать.

Лошади удила грызут, ноздри раздувают на тепло.

Весенняя выставка! Взрослые в этот день всё, о чем думают, чем занимаются, — от пацанов не прячут. Все напоказ. До двенадцати праздник.

И пацаны к этому празднику приобщались и уж готовы с этим праздником и лето встречать. А летом — кино с ночевкой на хуторе и поздние вечерние песни женщин на дорогах.

Сейчас женщины, как старые, — все черные стали. До войны мать как пойдет в лавку, вернется и… «Димка, где ты? Смотри, какие гостинцы я тебе принесла. На тебе, Димка, конфеточки в бумажках».

А сейчас так просто конфеты не продают — только на обмен.

Димка с ребятами тоже знает, чем с продавцом обмениваться.

Весной лошади линяют.

Сделаешь из щепки расческу с деревянными зубчиками и чешешь в загоне бока лошади. Два раза чесанул — и целый валик шерсти. Снял его — и в карман. За день карман туго раздуется.

Вечером прибежишь в лавку. Достанешь начесанную шерсть — а она скаталась в кармане, как подушка, — и кладешь на железную тарелочку на весах.

Низенький дядя Федя с горбом под пиджаком и с длинными ногами подойдет и большими ладонями проверит, — ничего там внутри шерсти не закатано для тяжести? — положит на весы. А потом из фанерного ящика зачерпнет рукой конфеты и на другую тарелочку насыплет.

Подушечки громко застучат об алюминиевую тарелочку: семь подушечек или десять, обсыпанные сладкой серой пылью. Пыль сначала сухая во рту, а потом… как разойдется.

— Завтра еще приноси, — говорит дядя Федя.

— Ладно, — говорит Димка и ждет, когда его друзья свою долю получат, чтобы дорогой сосчитать, кто больше заработал. Петька Журавлев с ними лошадей не скребет: школу бросил, так, наверное, дома сидит или в конторе.

Только один раз они его встретили.


На улице было жарко. Лошади пригрелись в загоне, стояли дремотно. Головы у них тяжелые, бугристые холки шелушатся.

Сено весной кончилось, и лошадей кормят соломой.

Деревянная гребенка прыгала по ребрам лошадей, как по стиральной доске.

Димка с ребятами с утра около лошадей: пальто и штаны в линялой шерсти.

— Смотри! С одного Бузотера, — хвастал бурым клубком Шурка Юргин и еще из внутреннего кармана доставал пеструю кошму начесанной шерсти. — Это для фронта. Дядя Федор сказал. Солдатам пимы катать, — сообщает Шурка. — Видел? Это, может, как раз моему отцу попадется.

У Димки шерсти мало в карманах, а Шурка торжествует.

— Пестрые пимы на снегу заметны, — отмечает Димка. — Немцы сразу ранят в пестрых пимах. Я для своего отца буду только белую сдавать.

Димка всегда радуется своим мыслям. Они и других поражают.

— У моего отца белые пимы будут и маскхалат: попробуй на снегу заметь.

У Шурки растерянные глаза: про маскхалат он не думал.

— Я сейчас Сивуху буду ловить, — сообщает Димка. — Если хочешь — давай вместе. А эта твоя шерсть пусть другому кому достанется.

— Сегодня нам пофартило, — говорит Шурка. — Лошади стоят смирно.

Но Сивуха ребятам не давалась. Димка ее только у плетня гребенкой задел: белая шерсть с нее сразу большим клоком счесалась.

Пузатая Сивуха с прогнутой спиной от плетня отошла и к себе больше не подпускала.

Начинаешь подходить к ней спереди — уши прижимает, злую морду навстречу вытягивает и поворачивается задом. Обходишь ее с боков — она задом напротив становится, будто у нее в хвосте магнит и она за тобой следит, всегда держит, где бы ты ни находился: настороженная, собранная. Ребята останавливались, и Сивуха останавливалась: трогала губами солому, будто никого у нее за спиной не было, а сама не пропускала ни одного движения.

Димка видел вздувшиеся у нее на ляжках жилы, истертые копыта и представлял, как она может ударить в грудь, опрокинуть. Как заглохнет дыхание. А звезданет выше по подбородку — и все лицо размесит.

Сивуху и мужики в поле не могли поймать: «Немолодая, а дура».

Решил Димка Сивуху в угол загнать и увидел, что за ним из-за ворот следит Журавлев.

— Смотри, — сказал Шурка и подошел к Димке. — Вот он.

Ребята давно искали Журавлева. Хотели отлупить за то, что Анне Ефимовне лицо разбил.

Журавлев пролез между перекладинами ворот, шел к ним сам. Остановился. Насыпал табаку в лоскуток бумаги, скрутил папиросу и прикурил. Не глядя на них, сплюнул вбок.

Бросил папиросу, зашагал к Сивухе. У нее туго легли уши. Журавлев их не заметил.

— Ну!.. — громко выругался он.

Сивуха прянула головой.

Журавлев схватил ее за ноздри. Пальцы его утонули в осклизлых дырках. Сивуха болтала головой, задирала верхнюю губу, обнажая желтые зубы, а Журавлев уже трогал ее морду, и Сивуха стала смирная. Журавлев стоял рядом и мог на нее даже хомут надевать, что хочешь с ней делать.

Погладил ее и, шлепнув по спине, спугнул. Когда проходил мимо ребят к воротам, сказал презрительно:

— Позорники. Драться хотели… А у самих поджилки трясутся.