Далекие ветры — страница 6 из 55

В класс я вошла со звонком. Попыталась сесть на заднюю парту и… смогла пристроиться только бочком — коленки в сторону. Выросла девочка. Большенькая стала. А давно ли белели у меня на плечах легкие крылышки фартука?

Не хотелось ни о чем думать, ничего ни замечать, ни анализировать. Только смотреть, как напряжены и любопытны у ребят затылочки, как хочется им повернуться назад и глянуть на незнакомую неулыбающуюся тетю. Я даже не слышала, что спрашивал Александр Данилыч.

— А правильно?.. Кузеванов…

Кузеванов поднялся — глаза в парту, губы у него надуваются и шевелятся беззвучно.

— Опять? Вот так мы с ним всегда и молчим. Так в каком году была Куликовская битва? — как спасательный круг, подбросил учитель Кузеванову. Подбросил без особой надежды. Подождал.

Кузеванов вертел ручку с облупившейся краской. Девочка, что сидела с ним рядом, отодвинулась на край, как бы оставила его одного, чтобы лучше был виден. Кузеванов, оставаясь неподвижным и не поворачиваясь, пнул девочку под партой в ногу.

Я чуть не рассмеялась. Господи, какой гордый двоечник!

Мгновенно рука девочки прыгнула кверху, как минутная стрелочка — локоток на парту.

— Что? — спросил учитель.

Девочка глянула на меня и вдруг задержалась глазами. Сказать она ничего не сказала.

Александр Данилыч был не в духе. Он считал, что урок у него не удался. Это я поняла, когда шла с ним домой.

— Вот и бьюсь… А что с него возьмешь? Ведь говорят — яблоко от яблони недалеко катится. Его отец еле до четвертого класса дотянул. И с ним никак не справлюсь. Мать вызову — опять плакать начнет: «Сами что хотите с ним, то и делайте. Ухожу на работу, а он на улицу. Только за порог — и как пропадет. Что мне его, убить?»

По истории хронологическую таблицу составил — на каждом уроке стараюсь закрепить. Так этот Кузеванов ни одной даты не может запомнить. Другие на партах запишут, то на ладошке, а он… И что удивительно — полное безразличие к двойкам. Попадаются же такие дети… Вот и добейся стопроцентной успеваемости.

Хромовая шапка Александра Данилыча на морозе затвердела. Уши, жестко коробясь, завернулись кверху, и, когда Александр Данилыч поворачивал голову, они, как лопасти, двигались над каракулевым воротником.

У дощатых ворот учитель перехватил портфель и, глубоко просовывая руку в отверстие, откинул засов. Прежде чем зайти в избу, он открыл глухие воротца в хлев.

— Чушки, чушки, — успокаивал он, сторонясь.

Из темноты выбежали две свиньи, тяжелые и белые, как холодильники «Ока», и, утопая маленькими ножками в соломенном настиле, бросились к корыту.

Александр Данилыч похлопал одну варежкой по голой спине. Она присмирела, хрюкнула и начала поддевать носом корыто.

Я полагала увидеть дом учителя таким, какой представляю свою комнату в будущем. На столе газеты, журналы толстые. Стол — культ сомнений, культ поисков. К нему хочется спешить, хочется ему довериться.

Я не знала, куда сесть в комнате Александра Данилыча. То есть не то чтобы не знала, куда сесть, а видела, как хозяйка этого дома не отвела места для меня, непредвиденной. Слишком нетронута скатерть на столе.

Жена Александра Данилыча к нам не вышла. Она доставала из русской печки чугун с картошкой и, накрыв его тряпкой, сливала воду. Пар заполнил комнату, и, когда поднимался к потолку, потолок сырел. Лоб хозяйки покрывался крупным потом.

— Вам это все в новинку, — засмеялся Александр Данилыч. — Наверно, не одобряете. Моя Антонина Андреевна тоже сначала возроптала. А потом сама… Года три по-вегетариански жили. Как праздники, все мясо едят, а мы… И купить негде. В колхозе-то оно не всегда бывает, да учителям его и не продают. Мы подумали, подумали…

Я включился помогать Антонине Андреевне: привезти сено, корове кинуть — это уж моя обязанность. Как-то жить надо, если хочешь жить. Правда, с сеном проблема. Не дают косить. Я нынешним летом по истокам полазил, по кочкарнику, насшибал копенок пять, так председатель узнал и направил звено сметать. На конях не могли туда попасть, так одну копну в исток под ноги скидали, а четыре в одну кучу свернули. Хоть бы сухую — на пользу колхозу, а то ведь зеленую, сырую совсем. И все сгорело. Поругался, да что сделаешь… Говорит, колхозники возмущаются. Поддержки здесь никакой…

Александр Данилыч сочувственно пошутил:

— Надо думать, вы уже сами знаете, что булки растут не на кустах, а сало не в ящиках.

У знатока шпика журналов не было, поэтому я выписала себе на год сразу три и свою обязательную «Комсомолку».


29 ноября.

Здесь рано наступают сумерки. На стеклах снег — как замша. К пяти часам низкое солнце падает на окна, и на стекле проявляется четкий силуэт тоненького березового побега с наконечниками почек. Строга и неподвижна матовая голубизна рисунка. Только в углу звена, в незастывший ромбик, бьет холодный лучик и равнодушно сияет на стене. А на улицу носа не высунешь. Юрка, ты часто стал оставлять меня одну.


30 ноября.

На столбах главной улицы качаются от ветра жестяные тарелочки. Горит свет в каждой избе. На стенах коробки репродукторов с задрапированными кружками. Маячат молочной выпуклостью экраны телевизоров. Цивилизация в каждом углу деревенской избы. Жители к ней привыкли, не замечают.

…Выросла культура села… Откуда-то я знаю об этом. Еще звенит во мне веселым звоном музыка радиопередач «Воскресенье в сельском клубе»:

«Поднявшись материально, люди выносят свое радостное ощущение жизни на мир».

Отчего же вдруг знания мои кажутся мне бутафорными, а телевизоры, эти видимые атрибуты культуры, — только выросшим показателем достатка?

«Чушки, чушки…»

В клубе перед собранием мужчины собираются вокруг бильярда с шариками от подшипников.

— Ты не туда бьешь, — кричат мужчины парням, когда они «высаживают» стариков. Те уступчиво пережидают своей очереди, толкутся сзади. Кричат под руку.

— Люська не там живет. Заблудился?

— У него рука твердая. Не промахнется.

— Твердая, а дрожит. Папироской огонь поймать не может. Замерз. Иди погрейся.

— А где? Люська-то убежала.

— Во щелкнул! А ты замерз…

Я чувствую, что ни о чем не могу думать. Пытаюсь разбудить себя и понимаю, что сейчас ничего во мне нет, я ровная и темная, без единого огонька, как улица. Мне никто не задает вопросов, я ни на что не отвечаю. Будто людям все давно известно. Как жить? Наступает эмоциональная адаптация. Тупею. Так меня надолго не хватит.

Стало холодно. Сяду, подожду Юрку. Уже одиннадцать, а его нет. В колхозе тракторами с лугов сено возят, а он поехал проверять, сколько его теряется на дорогах.

Хорошо, что Юрка принес тулуп. «Разъездной, — сказал Юрка. — На морозы выписывают». Я греюсь, а он на весь день уехал в своей курточке. Милый Юрка. Как он бывает рад, когда мне весело! Сейчас допишу и растоплю печку — пусть он войдет в тепло.

Я подняла воротник тулупа. Шерсть пахнет теплом незнакомо и уютно.

За дверью что-то громыхнуло. Кажется, дрова развалили. Разговаривая, долго искали скобу. Юрка вошел первым. Он необычно пьян. Бодрился. Таким я его еще никогда не видела.

— Знакомься.

Во мне вдруг разлилась такая апатия, такая расслабляющая лень, что даже не хотелось поворачивать голову.

Юрка хмыкнул или произнес многозначительное «мда». Не раздеваясь, лег на кровать.

Второй продолжал стоять. В лохматой шапке, телогрейке, застегнутой на нижнюю пуговицу. Красный шарф, закрученный на шее, болтался сверху, Он молча разглядывал меня. Долго, с провинциальной неотесанностью. Дальше, кажется, не знал, что делать.

Потом покровительственно, будто утешая вздорного ребенка, сказал:

— Это я уже видел. У Сурикова… «Меншиков в Березове». Та же скорбь…

Меня взбесило. Ответила я что-то обидное. Оказывается, он был расположен к улыбке. Я заметила, как вздрогнул в его глазах смех, медленно начал сходить и исчез. Лицо стало жестко. О! Да у тебя характер… Хотел блеснуть эрудицией и… обидели.

Значит, ты просто с удовольствием глазел на меня? По пьянке.

— Ваш друг уже спит.

Он смотрел сумрачно. Я поняла, что он сейчас уйдет. Видно, легко обижаться себе не позволял, умел до конца все выслушивать.

Откуда бы это? Такое самомнение. Я поежилась.

— Идите домой… Правда…

Он посмотрел на Юрку, улыбнулся и ушел.

Еще один друг, с которым Юрка имеет дело.

Мне впервые захотелось расплакаться.


1 декабря.

— Юрка, что это был за тип?

— Где?

— Ну, который тебя притащил. За руку придерживал.

— А… В деревню приехал… К матери. Тетку Наталью Уфимцеву знаешь? Ее сын. — Юрка оживился. — Как-нибудь к нему сходим. Любопытный мужик.

— Пойдешь один.

— Обиделась? Во-первых, я не был таким уж пьяным. И тащить меня не нужно было. А вчера я действительно перемерз. Выпил… Катя, не надо мелочиться. Вчера ты мне не понравилась. И не будем больше об этом. А мужик этот, между прочим, художник. Нехорошо как-то получилось… Как он ушел?..

— Не на коленках…

Юрка искренне огорчился. Досадовал на себя.

Кто же он? Местный Ван-Гог?.. В районном кинотеатре рекламы писал? Надо полагать, мы его увидим на улицах с этюдником…

II

Я сижу перед новым загрунтованным холстом. Я боюсь его, боюсь смотреть на свои старые работы, потому что не сказал на них ничего точного. Я все придумывал. Сколько же лет я не жил в деревне? Армия. Учеба. Работа… Иногда летом наезжал сюда с этюдником, увозил чемодан картонов. В институте ребята завидовали: «У тебя неиссякаемая тема. Ты знаешь деревню». Я тоже так считал… Я знал деревню памятью семнадцатилетнего…

В летнюю жару на лугах я метал сухое сено. Оно сыпалось на распаренное лицо, на мокрую спину, кололо и разъедало. От солнца болела голова. А помню я только, как прыгал в неподвижную воду и долго не появлялся, расслабившись, отдыхал и наблюдал за своей тенью на просвеченном сквозь толщу воды песчаном дне. Течение тихо несло меня, неподвижного, распластанного. После обеда с ребятами отнимал черемуху у девчонок. Они кричали, вырывались.