Увы, любовь ее осталась безответной. При встрече они по-прежнему говорили о том о сем, о незначительном, безобидно подтрунивали друг над другом, как это велось между ними с детских лет. Каждая встреча с ним доставляла ей радость. Она восхищалась его добротой, сердечностью, но с болью сознавала, что он к ней равнодушен. Потом Володя женился, и она окончательно убедилась в бесплодности своих грез. И жизнь показалась пустой, бессмысленной.
В комбинате она шила верхнюю мужскую одежду. Вскоре об Элле заговорили как об искусной швее, и в заказчиках недостатка не было. Особенно стремились попасть к ней парни, считая, что модные брюки умеет шить в районе только она. Однако хвала и благодарности ее мало трогали. Каждый раз, когда во время примерки стояла она за ширмой у зеркала наедине с несколько взволнованным, взбудораженным заказчиком, сердце ее сжималось от боли. Сколько красивых и сильных молодых мужчин на свете! И никто ее не замечает, никому она не нужна и вынуждена влачить унылое, безотрадное существование.
Однажды ладный, видный из себя парень заказал дорогой, модный костюм. Парень оказался весельчаком, балагуром, обходительным, без умолку сыпал остротами и был очень щедр на комплименты. В другой раз, на примерке, когда Элла прилаживала воротник пиджака, он порывисто привлек ее к себе и поцеловал в щеку. Она вспыхнула от возмущения, резко оттолкнула его и дала пощечину.
— Ты что, взбесилась, прелестная мадонна? — спокойно усмехнулся он. — Никто ведь не видал!
Виктор — так звали бесшабашного молодого человека — на примерках находил разные предлоги, умышленно придумывал претензии, и Элле поневоле пришлось еще несколько раз с ним встречаться. Рук он уже не распускал, вел себя подчеркнуто вежливо и предупредительно. Его смиренность и любезность пришлись ей даже по душе. Но держалась она скованно, робко, чуралась его, и все же, когда он вскоре предложил ей руку и сердце, Элла не стала долго раздумывать.
На свадьбу пригласили весь комбинат бытового обслуживания. Родители Эллы, зажиточные, состоятельные колхозники, не поскупились, провели свадьбу с размахом, на широкую ногу: гулянка шла день в районе, два — в селе. Элле тогда почудилось, что наконец-то она добилась своего счастья.
И в самом деле жизнь складывалась как нельзя лучше. С квартирой молодоженам повезло: комбинат выделил им сразу приличный отдельный домик. Виктор показал себя расторопным и заботливым хозяином. Был он коренаст, плотно сбит, с крепкой, уверенной хваткой. Женщины завидовали Элле: «Ну, и отхватила ты сокола! Такого сыскать!» Шутливо и нежно называл он ее, бывало, «моя милая хромоножка», и это ее — как ни странно — ничуть не обижало. Ей нравилось перебирать его густую, смолисто-черную гриву, подолгу разглядывать его мужественное, обветренное лицо, и она охотно отвечала на его настойчивые, нетерпеливые ласки.
Виктор работал шофером в строительном тресте. Он имел сугубо практический взгляд на жизнь и вещи. Не бывало дня, чтобы он возвращался из района с порожней машиной. Очень скоро молодожены приобрели дорогую мебель. Пожалуй, во всей округе никто не одевался богаче и красивей их. Виктор даже кичился этим. «Главное — уметь жить. А хочешь жить — умей вертеться», — было его любимой присказкой. Домашнее благополучие порой настораживало Эллу, она знала, что муж ее «левачит», догадывалась, каким образом достаются ему длинные рубли, однако в дела его не вмешивалась (так было удобнее), помалкивала, стараясь даже не думать об этом.
Неожиданное счастье так же неожиданно и кончилось. Вскоре открылось, что Виктор оставил в Сибири жену с ребенком. Начались семейные неурядицы. Виктор, однако, оказался почитателем покоя и уюта; семейные дрязги, изнурительная молчанка были ему не по душе, и он понемногу начал избегать дом, находить радости жизни на стороне, все чаще уезжал в подозрительно продолжительные служебные командировки. Потом и вовсе исчез, оставив жену и мебель…
В густой ночной тишине дважды глухо-протяжно ударили настенные часы. Элла затаила дыхание, прислушалась, не разбудил ли перезвон часов ее дорогого гостя. Нет, Володя дышал по-прежнему ровно и глубоко. Совсем уморился, видать, бедный.
Да-а, вот так должно было быть в ее жизни. Она и Володя. Ее давняя, тайная любовь. В одном доме. Наедине. Под одной крышей. Всегда и всюду вдвоем. Вместе. Неразлучно. На всем долгом, долгом жизненном пути. Во всех стремлениях, в радости и в горести. Вот так. Вдвоем. Она и Володя…
Она старалась забыть все, что было между ней и Виктором, и предавалась в вязкой ночной тишине сладким своим мечтам.
…Она уже спит, когда Володя приходит домой. Вот он тихо, на цыпочках — чтобы не разбудить ее! — проходит в спальню. Вот он целует ее нежно, и она улыбается ему сквозь сон, замирает. Ночью она просыпается, и ей до дрожи приятно от сознания, что рядом лежит муж. Достаточно подойти к его кровати, протянуть руку, скользнуть под его одеяло и ласково прильнуть к его сильному, горячему от сна телу…
Нет, нет… Она не может даже думать об этом, у нее нет никаких прав на него. Хотя как хотелось бы найти утешение в своем отчаянии…
Элла встала и, держа стиснутые кулаки у подбородка, неслышными шагами заходила взад-вперед по комнате. Затем, казалось, целую вечность стояла за шторами, закрывавшими вход в спальню, чувствуя, как горит лицо, как гулко, тяжело колотится сердце. «Ну, что? Ну, что?..» — нетерпеливо выстукивало оно. Холодная дрожь прокатилась по телу. Она невольно покосилась на стрелки часов и опять заметалась в смятении из угла в угол.
…На рассвете, когда Фельзингер проснулся, она лежала рядом, прижавшись лицом к его груди, и тихо всхлипывала…
Вероника рванула дверь, скосила опухшие от слез глаза на Фельзингера и глухо проронила:
— Роберт Петрович… у… умер… — И тотчас повернулась, убежала куда-то.
Фельзингер машинально отодвинул от себя бумаги на столе, встал.
— Та-ак… — сказал он, еще плохо соображая, что произошло.
В колхозной конторе царила непривычная тишина. Даже секретарша, вечно что-то отстукивавшая на машинке в приемной, куда-то исчезла. Яркое апрельское солнце нарисовало на полу кабинета золотисто-желтый квадрат с темным крестом посередине. Фельзингер в недоумении смотрел на него некоторое время, потом, очнувшись, схватил телефонную трубку. Да, ошибки не было: сердце Мунтшау навсегда остановилось в шесть часов утра.
Фельзингер позвонил в районный комитет партии.
То, чего больше всего опасались, — случилось. Простуда, подхваченная той холодной, ливневой ночью, приковала председателя к постели. С воспалением легких Мунтшау доставили в районную больницу. Врачи не отходили от него, сделали все, что было в их силах, но…
Фельзингер сорвал с вешалки кепку и поспешно вышел.
У дома председателя собрались сельчане. Аблязимов, Леонов, Ли, Кудайбергенов, агроном колхоза, стояли в сторонке возле ограды и о чем-то тихо разговаривали. Фельзингер направился к ним.
— Герда будто окаменела. Сидит на кухне и молчит. — У Ли едва шевельнулись губы. Лицо его, точно выточенное из янтаря, оставалось непроницаемо неподвижным. — Женщины утешают ее. И в доме прибирают. Жуть что там творится!
Фельзингер снял с головы кепку, скомкал ее и сунул в карман куртки.
— Да-а… Печальные хлопоты… А что поделаешь? Сходите, пожалуйста, Тасбулат-ага, в столярную и закажите гроб. И еще зайдите в ремонтную мастерскую. Пусть из нержавеющей стали надгробье сделают. А ты, Кудайбергенов, возьми несколько парней и покажи им, где копать могилу. Вы, Ли, позаботьтесь о поминках.
Мужчины кивнули и молча разошлись. Фельзингер тронул за локоть понуро стоявшего Леонова.
— Съездите, Евгений Иванович, в район. Я только что говорил с Соколовым. Просят кого-нибудь прислать, чтобы обсудить все.
…На третий день, после обеда, все село собралось у дома Мунтшау. Из района приехали на трех автобусах. Мотоциклы, грузовики, личные автомашины из соседних колхозов и совхозов выстроились длинным рядом вдоль улицы.
Поплыли над селом надрывные звуки духового оркестра. Траурная процессия медленно двинулась в сторону холма на окраине села.
Недалеко от могилы машина с гробом и остроконечным стальным надгробьем, с родственниками и близкими усопшего остановилась. Наступили самые тяжкие, скорбные минуты. Люди застыли в понуром молчании. Женщины тихо всхлипывали. Герда погасшим, отсутствующим взглядом смотрела на желтое, восковое лицо мужа. Вероника, почерневшая, осунувшаяся за эти дни, крепко держала под руку Эльвиру, дочь Роберта Петровича, приехавшую на похороны.
К гробу подошел Соколов. На его худощавом лице с заметным шрамом возле левого виска застыла скорбь. Седые, поредевшие волосы тщательно зачесаны на пробор. Он помолчал. Поднял голову. Обвел всех спокойным взглядом.
— Наш незабвенный Роберт Петрович Мунтшау относился именно к тем жизнелюбам и борцам, которые неизменно и высоко чтут главную заповедь жизни — борьбу и труд, чтобы жизнь на земле была богаче и краше. Основа жизни — хлеб. И, зная это, Мунтшау стал хлеборобом, агрономом. Он не щадил себя, стараясь принести людям пользу. Потом, в военное лихолетье, он стал шахтером и опять не жалел себя, ибо хорошо понимал значение своего труда. Подорвав здоровье и став пенсионером, он опять-таки никогда не искал себе теплого местечка, тиши и уюта, а приехал сюда, в суровый край, на самый тяжелый участок, чтобы проложить свои тропы, нелегкие, поистине соленые тропы в Голодной степи… В эту землю он вложил свою душу… — Сиплый голос Соколова чуть дрогнул, шрам у виска побагровел, задергался. — Роберт Петрович боролся со стихией так, словно защищал нас и эту землю от самого большого бедствия. Так поступают истинные коммунисты. Голодная степь открыла нам свои сокровища, мы заставили ее это сделать, и за это она порой нам мстит. Но мы не отступим! Каждый из нас проложит в этом краю свою заветную тропу. И примером мужества и упорства будет служить нам яркая жизнь нашего дорогого товарища и друга…