Далекие журавли — страница 58 из 67

Только друг его Али в соседнем селе Кабанахчи удивится, когда получит похоронку с известием о том, что Али Ахмедов пал смертью храбрых. Удивится Али, удивятся его родные и расскажут они всем в селе о том, что получили на живого (дай бог, чтобы он остался живым!) Али похоронку. И все удивятся, и дойдет эта весть до Люксембурга, и там все удивятся. И Ганна его удивится: ведь Али их большой друг и он ей обязательно об этом расскажет. И никто не подумает, что это последняя весть от того, кто не вернулся в свое родное село, в свой дом, к своей жене и дочке. Никто не подумает, что это от него, Пауля Шмидта, последняя весть, что это на него пришла похоронка, что это он пал смертью храбрых в жестоком бою, что это он лежит где-то в широком поле под огромным небом, зарытый в землю…

Писем Ганне он не писал. Боялся, что дали по месту ее жительства знать о его побеге. Лишь изредка, раз в два-три месяца, писал тестю: «Живой, здоровый, увидимся». Письма не подписывал и обратного адреса не ставил. Да и как подписать? Ахмедовым — там ничего не поймут. Шмидтом — здесь заинтересуются, откуда такой взялся. Но чтобы там, дома, если поймут, от кого эти скупые письма, могли догадаться и о том, где он, Пауль старался писать свое «живой, здоровый» на кусочках местных довоенных газет, если находил такие, или на листах, вырванных из книг, где было написано по-белорусски, а уже к концу войны по-польски или по-немецки.

«Что это ты, Ахмедыч, ни от кого писем не получаешь?» — спросил его как-то Надькин.

«А не от кого получать, товарищ старший сержант, — сказал тогда Пауль. — Так, соседу иногда сообщу, что живой, и все».

На этом и кончился их разговор. Не стал Надькин расспрашивать его, видимо, не хотел, чтобы он расстраивался. Потом уже, позже, когда они поближе узнали друг друга, спросил его еще раз. И хотя очень не хотелось Паулю обманывать Надькина, все же пришлось: сочинил какую-то историю. Не мог, никак не мог он сейчас открыться, даже самому близкому другу…

С Надькиным они сдружились крепко. От того расчета, в который когда-то прибыл Пауль, осталось их двое. Потеряли они, похоронили на своем пути после Васи Шпагина и Шендеренко, и Пинчука. Так что горя у них тоже уже было много общего. Как-то само собой получалось, что места у них в блиндаже, в землянке были теперь всегда рядом, и немало они уже переговорили за это время. И чем больше Пауль узнавал о своем командире, тем сильнее привязывался к нему.

Надькин был из Горьковской области, из мордовского села, где преподавал в школе русский язык и литературу. В сороковом его призвали в армию, воевал с финнами. А потом эта война началась. Был он связистом при штабе армии. Попал в окружение, еще в начале войны, вырваться не удалось. Оказался в плену. Из плена бежал с группой товарищей, пробились к своим. Снова бои. Дважды был ранен. После госпиталя в минометчики попал. Тут и встретился с ним Пауль…

Надькин часто рассказывал про свою деревню, и Пауль знал ее уже так, будто сам там не раз побывал: большая, с широкими улицами, весной вся белая от яблоневого цвета, с прудами, где летом плещутся, визжат и поднимают фонтаны радужных брызг загорелые до черноты ребятишки. Рассказывал Надькин и про свою школу, про всякие случаи на уроках, про ребят. Особенно часто вспоминал последний свой урок. После звонка он сказал ученикам, что уходит на войну, и стал прощаться с ними. Тогда один мальчик вдруг встал, подошел к нему и, ничего не говоря, со слезами на глазах протянул ему свой русский букварь. У Надькина самого тогда слезы покатились. Он подарил мальчику свой букварь, а подаренный ему пустил по рядам, чтобы каждый написал в нем свою фамилию. Теперь он иногда откроет этот букварь и долго, видимо представляя себе мысленно каждого ученика, смотрит на неровную колонку написанных крупными буквами фамилий, потом полистает, полистает, вздохнет и уберет букварь опять в вещмешок.

Он и на войне оставался учителем. Даже команды подавал таким тоном, будто предлагал: «А теперь давайте вот это сделаем». И никогда ни на кого не кричал. Растолкует, объяснит: «Понял?» — «Понял». — «Ну вот, чтобы в следующий раз этого не было». Как со школьниками…


Машина взревела, поднимаясь по изъезженному склону. Подул боковой ветер. Пауль запахнул полушубок, поднял воротник. Другие тоже стали поеживаться.

— А что, ребята, может, перекусим чуток? — спросил Надькин. — Ахмедыч, осталось у нас еще мусульманское оружие? Осталось? Ну, доставай, подкрепимся.

Пауль вытащил из-под скамейки меченый снарядный ящик и раскрыл его. Ящик был разгорожен пополам. В одной половине лежали куски хлеба, в другой — сало.

Ящик появился в расчете вскоре после прибытия Пауля. Он узнал, что на кухне, когда варят свинину, сало часто срезают — вареное почти никто не хотел есть. Как-то он взял да и посолил это сало в ящике из-под мин. А через несколько дней, когда ужин что-то долго не привозили, сделал расчету сюрприз. Правда, из-за этого сала ему пришлось тогда попереживать: когда они сидели вокруг ящика и уписывали с припасенным хлебом сало, Вася вдруг сказал:

— Ахмедыч, а мусульманам разве можно сало?

Пауль онемел. Он почувствовал, как кровь отлила от лица и все тело покрылось острыми колючими мурашкам. Как же он забыл про это! Проклятая немецкая хозяйственность! Да пропади пропадом это сало! Зачем он связался с ним?

— Ну ты чего, Ахмедыч? Что ты расстраиваешься? — спокойно произнес Надькин. — Все это ерунда. Да и разве ты веришь в бога?

— Ага… не… верю, — запинаясь сильнее обычного, выдавил из себя Пауль. — Аллах нету… Комсомольцы аллах не верят.

— Оце так, оце добре, батько Ахмедыч! Що ж це за життя без сала, — улыбнулся Шендеренко.

После этого Пауль ел сало уже демонстративно, чтобы окончательно доказать, что никакого аллаха он не признает.

А мусульманским оружием назвал сало еще Пинчук. Однажды они вели беглый огонь. Пинчук, не заметив, открыл меченый ящик, а когда понял свою промашку, решил подшутить над новым заряжающим — сунул Паулю, увлеченному боем, большой кусок смерзшегося сала вместо мины…

Пауль достал всем по куску хлеба и ломтю сала, посыпанного крупной солью, а Надькин плеснул в кружки водки, — ее в расчете тоже хранили вместе, во фляжке Надькина.

Подышали на края алюминиевых кружек, чтобы не прихватило губы, выпили, крякнули и стали закусывать, отрезая мерзлые белые ломтики с чуть розоватыми прожилками.

— Эй, Ахмедыч! — крикнули с идущей позади машины. — Тебе нельзя много свинины, грех! Аллах накажет! Кидай сюда!

Пауль, улыбаясь, повернулся назад.

— На война можно свинья кушать! — крикнул он. Затем достал из ящика большой кусок, привстал, чтобы не промахнуться, и бросил его в кузов соседям: — На, кушай тоже!

— Спасибо, Ахмедыч! — засмеялись там. — А хлеба нету?

Хлеба было мало, но Пауль все-таки бросил две мерзлые горбушки.

— А может, и водочки подбросишь, Ахмедыч? — не унимались сзади.

— Кидай кружка, налью! — тут же весело крикнул Пауль.

Все захохотали.

— Так их, Ахмедыч, — улыбаясь, сказал Надькин. — А то им только палец дай, всю руку оторвут.


Машина круто скатилась вниз, с ревом поднялась опять вверх. Пауль, не успевший еще присесть, посмотрел через кабину да так и остался стоять.

— Смотрите, — сказал он, кивнув вперед.

Все поднялись, и в машине сразу стало тихо.

Въезжали в сожженную деревню. По обеим сторонам дороги, где когда-то стояли дома, теперь были лишь сгоревшие почти до последнего венца, до фундамента черные остатки срубов, а посреди них стояли большие русские печи, тоже черные, с черными высокими трубами, да кое-где из-под черных обломков торчали спинки железных кроватей. Дома сгорели вместе с пристройками, снег вокруг них растаял до самой земли, и ветер сдувал теперь прах с пожарищ, протягивая далеко по белому снегу черные полосы.

Деревенька была небольшая, но машины шли по ней медленно, и казалось, что пожарищу этому нет конца. Когда последний сгоревший дом остался позади и батарейцы повернулись назад, продолжая в молчании смотреть на пепелище, внимание всех привлекла вдруг новая картина: совсем рядом у дороги лежали старик, женщина и девочка лет пяти. Верхняя одежда их была надета прямо на нижнее белье, старые валенки — на босу ногу. Старик лежал отдельно, лицом вверх, неподалеку валялась старая меховая шапка. Ветер трепал седые волосы на голове, седую бороду; открытый рот был занесен снегом. На исподней рубахе, выглядывавшей из-под раскрывшегося полушубка, виднелись на груди две рваные дыры с красными пятнами вокруг. Женщина уткнулась лицом в снег, упав грудью на девочку, будто хотела прикрыть ее. Ветер завернул полы пальто, и было видно, что тела уже начали обгладывать, — неподалеку на снегу нетерпеливо прыгали черные вороны, а еще дальше, изогнувшись боком, стояла, косясь, худая одичавшая собака.

Пожарища не были прикрыты снегом, а он шел за два дня до наступления. Значит, немцы уничтожили деревню, отступая. Судя по тому, как мертвые были одеты, дело происходило ночью.

Никаких следов, кроме трех полузанесенных неровных стежек, обрывавшихся здесь, нигде не было видно, и Пауль подумал: вот и все, что осталось от целого села. Села, где люди возводили дома, работали, любили друг друга, где бегали босиком по зеленой траве дети, где сидели на завалинках, греясь на весеннем солнышке, старики, где одно поколение сменяло другое, принося в этот мир свои заботы и радости. Много лет стояло здесь это село, много жизней было прожито здесь, и вот — нет его, погибло оно, одни черные останки в белом поле.

Пауль на минуту представил себе, что это не чужое село, а его просторный, красивый Люксембург лежит уничтоженный, сожженный, что это его дом — новый, светлый дом, который они с Ганной только начали наполнять еще неровным дыханием своей семейной жизни, протянулся черными полосами праха по чистому снегу и что это его жена, его дочь, его отец лежат при изрытой дороге. И нет больше в мире его села, нет отцов, матерей и детей ни его, ни его товарищей — односельчан, и никогда уже не поднимется село его к жизни, потому что сделать это некому. И как ему быть, что ему теперь делать? Одному, без тех, среди кого вырос, кто воспитал его таким, какой он есть, кто был незаменимой частью его существа, без всего того, чем он жил и живет. Да, что бы он делал в жизни без родного села? Наверно, был бы похож на вон ту оголенную, одинокую, закопченную печную трубу сгоревшего дома в морозном поле. А зачем эта печная труба, когда нет дома, который ей надо обогревать, когда нет людей, которых ей окутывать теплом, и когда нет ни крыши, ни стен, защищающих ее саму от пустоты и непогоды?..