Далекие журавли — страница 61 из 67

8

Указатели на обочине показывали: дорога ведет на Берлин. Вместе с отступившими немецкими войсками по этой дороге прошло и гражданское население: сначала Пауль видел оставленные тележки с домашним скарбом, затем детские коляски, а сейчас встречались уже и узлы. По дороге, тесня пехоту, двигались самоходки, машины с пушками и минометами.

Слева и справа от дороги стояли старые липы. Война почти не тронула их. На толстых черных ветках недавно появились листочки, и теперь они трепетно блестели на солнце под голубым апрельским небом и вздрагивали от гула проходящей техники. Они казались наивными и трогательными: ну как можно было появляться на этот свет сейчас, когда идет война, когда все напряжено до предела перед последней, отчаянной схваткой, когда даже воздух кажется дрожащим от всеобщего напряжения и тревоги и когда еще стольким людям придется умереть. Нет чтобы подождать неделю, ну, две и родиться тихим мирным утром, безмятежно развернуться в теплых лучах солнца и не видеть того ужаса, через который должны еще пройти вот эти люди, что идут и едут внизу по ровной бетонированной дороге. Люди, которые четыре долгих года провели в снегах и грязи, в жестоких боях теряли своих товарищей и умирали сами, которые бесконечно далеким уже летом со слезами и кровью оставили свою землю врагу, затем эту землю, поруганную, сожженную, усеянную могилами жен и детей, освободили от врага и вот теперь, прошедшие сквозь все, усталые и измученные, но в радостном предчувствии скорого конца войны, идут по земле своего врага. Идут по земле врага, чтобы освободить и ее, чужую для них землю, от этого врага. Освободить, потому что этот враг — враг даже собственной земле… Так почему бы не подождать этим несмышленышам листочкам и родиться уже на свободной земле, чтобы не остались в их прозрачной растительной новорожденной памяти первым впечатлением от мира, в который они пришли, грохот, гул, взрывы и смерть? Как им жить с такой памятью? Весь свой недолгий век будут они трепетать в тревоге, недоверчиво прислушиваясь к этому непонятному, так сурово встретившему их миру.

А может быть, они именно для того и появились так рано на свет, чтобы успеть увидеть этих людей? Увидеть их перед последней, самой последней в этой войне и в их жизни битвой? Увидеть тех, кто идет умирать за свободу земли, соки которой текут в зеленых слабых жилках листочков? Увидеть и приветствовать их? И напомнить им, что у них дома, в их селах и городах, черные деревья тоже родили уже сейчас на свет такие же трогательно маленькие зеленые листочки и что под этими деревьями, может быть, играют сейчас их повзрослевшие, давно не виденные ими дети и трудно, очень трудно работают их жены, ожидая, когда придут наконец домой с этой бесконечной войны их мужья и сыновья, ожидая и моля бога, чтобы дожили они до победы, чтобы не остались лежать в чужой стороне, под чужим небом, павшие за свободу чужой земли?..

Колонна машин остановилась, и Пауль очнулся от своих раздумий.

— Нескоро, наверное, — сказал, посмотрев вперед, Надькин.

Пауль тоже встал, пытаясь увидеть, отчего произошла задержка. Далеко впереди дорогу пересекали танки. Конца колонны не было видно.

— Можно сойти, только быть рядом, — сказал Надькин.

Пауль спрыгнул с машины, отошел в сторону, к кустам. Он уже снова возвращался к дороге, когда заметил под деревьями старика с мальчиком лет четырех. Старик сидел на земле, прислонившись спиной к толстому стволу липы и подвернув под себя полу грязного пальто; на другой поле сидел мальчик. Старик был в растоптанных ботинках, шнурки их были развязаны и расслаблены. Высоко подняв колени, он коротко дышал полуоткрытым ртом и безразлично смотрел на дорогу. Мальчик, прислонившись к его колену, разглядывал машины, солдат широко раскрытыми глазами.

Пауль подошел к старику.

— Здравствуйте! — сказал он по-немецки. Старик и мальчик испуганно повернулись к нему. — Что, заболели?

— Нет, — ответил старик, положив руку на плечо мальчика, — устали. Ноги не хотят дальше идти. Да и некуда идти.

Пауль присел на корточки перед мальчиком.

— Есть хочешь?

Мальчик вынул из карманов пальтишка руки, показал Паулю. В одном кулачке был зажат кусочек черного хлеба, в другом сахар.

— Ваши дали, — сказал старик.

Пауль не понимал, почему он вдруг ощутил какое-то неприятное, все усиливающееся чувство. Отчего, откуда и что это? Он посмотрел еще раз на старика с полуоткрытым ртом, на мальчика… Из серого тумана памяти всплыла другая картина: другая, зимняя, дорога и по ней вот так же идут машины, а при дороге, на снегу мертвый старик с раскрытым ртом, занесенным снегом, женщина, девочка… Тогда, у сожженной деревни, он думал о том, что на земле врага они отплатят ему за все: за погибших товарищей, за убитых жен и детей, за разрушенные деревни и города. Они должны это будут сделать, потому что иначе нельзя. И вот они на земле врага. При дороге, среди ясного дня сидят старик и ребенок, но те, чьих детей и отцов убивали, чьи дома и села сжигали дотла, — эти люди, тысячи этих людей проезжают мимо вот этого старика с ребенком, и ни у кого не поднимается рука, чтобы отомстить. Больше того, кормят детей врага своим хлебом. Кормят, потому что понимают: их враг — враг не только своей собственной земле, но и своим детям, своему народу…

— Куда же теперь? — спросил Пауль.

— Обратно пойдем, домой. Больше некуда… А вы что, немец?

— Нет, я азербайджанец.

— Это откуда? Из Азии?

— С Кавказа.

— А-а, а я подумал, вы немец. Произношение у вас швабское. — Пауль вздрогнул и оглянулся вокруг, но никого поблизости не было. — У меня зять был шваб, похоже говорил.

— Я сейчас, — прервал Пауль разговор на эту тему.

Он побежал к машине и принес кусок хлеба с салом. Мальчик, глядя на Пауля большими голубыми глазами, взял еду, а Пауль отвернулся и пошел к машине, уже за спиной услышав быстрое «спасибо», — видимо, старик подтолкнул малыша, чтобы он поблагодарил.

Всегда, встречая вот так детей. Пауль вспоминал и свою Симильду. Где она, его дочка, его маленькая? И есть ли у нее кусок хлеба? Или смотрит на всех испуганными голодными глазами, как и тысячи других ребятишек разоренной его родины?

Колонна медленно тронулась. Пауль на ходу забрался в кузов, сел на свое место рядом с Надькиным.

— Ну-ка, Ахмедыч, посмотри, что я раздобыл, — сказал Надькин.

Он протянул Паулю куклу с розовым целлулоидным личиком, синими закрывающимися глазами с длинными ресницами, с аккуратно уложенными золотистыми волосами. На кукле была белая кружевная кофточка, голубенький с желтыми цветочками сарафанчик, белые чулочки и красные туфельки. А поверх белого кружевного рукавчика была повязана маленькая красная повязочка с крошечной черной свастикой.

Пауль достал нож, аккуратно, чтобы не попортить кофточку, срезал повязку, брезгливо выбросил за борт.

— Васиной сестренке?

— Ага, — сказал Надькин. — Пусть будет подарок на память о брате. Он ведь ей обещал. Только вот чулочек один надо постирать, неосторожно я ее подобрал, рука в мазуте была. Постираем и пошлем.

Пауль представил себе, как они с Надькиным, два здоровых мужика, будут стирать и сушить этот маленький чулочек, и грустно улыбнулся…


Все подтягивалось к Берлину. Солдаты были возбуждены до предела. Паулю не верилось: неужели конец войне? Неужели все, чем жили вот уже почти четыре года, кончится и не будет больше взрывов, стрельбы, убитых и… Пауль много мог бы перечислить, чего не будет, если кончится война, но ему было трудно представить, что же придет на смену тому, чего не будет? Что они, солдаты, будут делать? Ну, хотя бы в первый день после войны? Этого Пауль представить себе не мог…


Он уже не помнил, сколько времени стоит этот непрерывный, не утихающий ни на минуту, не слышанный еще ни разу грохот. Днем было темно от облаков дыма и пыли. А ночью было светло — от прожекторов, от взрывов, от огня, от ракет. Казалось, даже воздух не выдерживал такого огня и тут и там взрывался немыми вспышками. Все для Пауля слилось в грохочущую смесь из тьмы и света, из дня и ночи, из беспокойного, урывочного сна и нескончаемого минометного огня. Когда это началось, когда качнулась под ним земля, Пауль с изумлением посмотрел налево, направо, назад и увидел, что псе пространство вокруг, куда он ни посмотрит, представляет собой будто огромную перевернутую борону с косыми огненными пульсирующими зубьями, направленными в одну сторону — на Берлин.

Из-за сплошного грохота не видно и не слышно было ответного огня. Был ли он вообще?

Потом они двинулись вперед за пехотой и остановились на окраине Берлина среди осевших, выгоревших домов. Прямо впереди стояла часть кирпичной закопченной стены — все, что осталось от пятиэтажного дома. Через нее, высоко задрав свои рамы, две «катюши» пускали быстрые прерывистые огненные струи.

Вскоре «катюши» отстрелялись и ушли, настала очередь минометчиков.

А на следующий день, когда в Берлине еще вовсю шли уличные бои, Пауль уже двигался со своими на Потсдам. Потом, после освобождения Потсдама, — на Ратенов, а после Ратенова — на Бранденбург. В боях и застала его радостная весть о водружении красного знамени над рейхстагом, а затем и ликующее сообщение: Берлин пал!

9

Пауль сидел у заднего борта «студебеккера» и смотрел на стремительно убегающий из-под кузова серый поток бетонированной дороги.

Ну вот и пришел тот миг, который он ждал с такой тревогой. Все, что он должен был сделать, он сделал. Как солдату ему больше делать нечего. Скоро его отправят домой. И значит, придется ему теперь раскрыться, сказать, кто он такой на самом деле.

Раскрыться… Как же все это теперь будет? И что с ним сделают? То, что за побег придется держать ответ, ясно. Вопрос только в том, какой ответ…

Пауль снова, в который уже раз, мучительно стал перебирать все, что усугубляло его вину и что могло как-то уменьшить наказание. Но ничего нового ни к тому, ни к другому он прибавить не мог. Впрочем, кое-что могут еще учесть. Например, орден, полученный им за разведку боем. Все-таки не каждому орден дают. И то, что в красноармейской книжке его прибавилось благодарностей — за прорыв обороны Берлин